…Я вспомнил, что действительно у Ники есть небольшая белая полоска под левой грудью. Я думал, это след от обыкновенной царапины, полученной в далеком детстве, а оно вон как оказалось. «Следи за супом и за картошкой, – сказала мне Ника, – а я пойду приведу себя в порядок» – «Конечно, – сказал я, – иди и приведи себя в порядок.
А я послежу за супом и за картошкой». И я следил. И мне было очень приятно это делать – следить. За супом и за картошкой следить действительно гораздо приятней, чем, допустим, за Ромой и Никой. И я подумал сначала, что было бы вот так крайне замечательно, если бы мне в моей дальнейшей жизни нужно было следить только за супом и за картошкой, ну или там за жарящейся свининой, или за макаронами, или за кошками и собаками, или за порядком в квартире, или за детьми, но никоим образом не следить за людьми, чтобы они, не дай Бог, ничего не наделали дурного, не побили никого и не убили никого – например, того, кто рядом, или, например, себя. Но так я подумал только поначалу, сразу после того, как присел на подоконник и начал следить за супом и картошкой. А вот по прошествии какого-то времени, долгого ли, короткого ли, не посчитать, на часы не смотрел, к совершенно иным выводам пришел, исключительно противоположным. Почему, подумал, что-то одно должно быть хорошо, а что-то другое плохо? Почему это, интересно, одно должно быть мне приятно, а что-то иное до боли противно и отвратительно? Раз таким образом чувствую и думаю, размышлял я, значит, рассчитываю на нескончаемую, можно сказать, вечную жизнь. Ведь так? Значит, есть время у меня на то, чтобы что-нибудь не любить, и чего-то ненавидеть, и к чему-то относиться с раздражением, страхом, брезгливостью и недоброжелательностью, или в крайнем случае с равнодушием. Но ведь неверно это. Нет у меня на такие чувства и мысли ни времени, ни сил. Ни сил, ни времени. И потому все, что со мной и вокруг меня происходит, я должен, я обязан принимать с радостью, воодушевлением и с решительным настроем извлекать пользу из любой своей эмоции и из любой сложившейся ситуации. Главное – окончательно поверить, что ты не бессмертен. Это очень трудно, как ни парадоксально, очень трудно. Но надо. Тогда все в этой жизни встанет на свои места. Само собой встанет, без дальнейших усилий и трудностей. Так что почему бы мне и не последить за Никой и Ромой. Замечательное занятие. Ей-богу, не вру.
Картошка сварилась. И я слил воду. Попробовал суп, и он тоже был готов.
Я выключил плиту и закурил сигарету. Дым показался не незнакомым, горьким и тошнотворным. Я затушил сигарету и, морщась, сплюнул в приоткрытое окно. Странно. Я всегда очень любил сигарету «Кэмел» без фильтра. Во все времена вкус его отличался стойкой медовой сладостью и необычайно мне тем нравился. Но вот сейчас что-то произошло. Что-то незаметное на первый взгляд, но безусловно важное… Я смел надеяться, что организм мой.сейчас подсказал мне (после всех моих размышлений о времени, силе и бессмертии), что курение дело бесполезное, а значит, ненужное, и его надо исключить из своей жизни, чтобы освободить время и силы для чего-то необходимого, а значит, гораздо более значительного, Я смел надеяться.
Скрип лестницы и перестук каблучков по ней отвлек мое внимание. Спускалась Ника. Это было ясно по цоканью железных подковок на ее дорогих туфлях. Мне очень нравились эти ее туфли на железных подковках. Каблук на них был фантастически высок и тонок. Как Ника удерживалась на таких каблуках и не падала и не катилась кубарем с лестницы, и не ломала себе ноги и руки, шею и позвоночник, ребра и переносицу, и не выбивала себе о ступени и перила зубы и глаза, являлось для меня чистейшей загадкой, разгадку которой знала только она сама, Ника, и еще те немногочисленные женщины, да и мужчины, собственно, тоже, кто рисковал передвигаться по нашей Земле на таких поразительных каблуках. Я стремительно выскочил из кухни. Мне необыкновенно хотелось посмотреть, как Ника спускается по лестнице. Я раньше даже и не представлял, как это великолепно, когда женщина спускается по лестнице. Не простая, конечно, женщина спускается по лестнице. Не простая, конечно, женщина, а красивая. И не просто, конечно, спускается, а медленно, с достоинством, и с улыбкой, уверенная, что на нее смотрят, и уверенная, что ее хотят. (Очень важно, что хотят.) Короткое тонкое розовое платье плотно облегало ее фигуру (на удивление много имелось у Ники таких коротких облегающих платьев – и черное, и белое, и красное, и сиреневое, и вот вам, пожалуйста, розовое, и голубое, и лиловое, аж, всех не перечислишь, много, очень много), выставляя напоказ высокую грудь, аккуратный животик и четкие очертания вызывающе узеньких трусиков. От Ники исходил аромат и свет. Аромат издавали, по-видимому, духи, а вот где в Нике был запрятан источник света, определить было трудно. Выглядела Ника, конечно, потрясающе. За все дни, что я се знал, я еще ни разу не видел ее такой. Понятие «женщина» сейчас не подходило ей. Богиня – вот так с некоторой долей условности можно было бы назвать ее. Но только с некоторой долей условности, потому что я уверен, что таких роскошных богинь во Вселенной пока не имелось. С Никой хотелось заниматься любовью, прямо сейчас, здесь, безудержно и нескончаемо. Нику хотелось любить страстно и до ярого поклонения. С Никой хотелось быть всегда вместе, рядом каждый час, каждую секунду, хотелось восхищаться ею и наслаждаться ею. С Никой хотелось завести дом, семью, заиметь бессчетное количество детей и прожить с нею долгую-долгую жизнь и умереть с ней в один день. Вот такая сегодня была Ника. Моя Ника. Ника спустилась с лестницы. Одарила меня сияющей улыбкой. И прошла мимо. Мимо. Ника переступила порог гостиной и сказала громко: «Мика, я хочу пригласить тебя на танец. Сегодня ты будешь моим кавалером. Ты согласен, Мика?» Ника сделала несколько шагов к магнитофону. Включила его. Запел неувядающий Хулио Иглесиас. Ника приблизилась к сидящему Мике и сделала книксен. Мика поднялся с кресла и протянул к Нике руки. Ника взяла его руки в свои и поцеловала – одну и другую, – чуть склонившись, и затем положила руки Мики себе на узкие бедра, и обняла Мику за плечи, прижала его к себе, постояла так какое-то время, наверное, с полминуты, чуть покачиваясь из стороны в сторону, и с неожиданной решимостью повела Мику в импровизированном вальсе…
Я улыбнулся, глядя на них, затем нарочито тяжело вздохнул, развел руками, и, опустив их, повернулся к лестнице и заспешил наверх. Пора было приглашать Рому к обеду.
Рома лежал на полу.
Только на сей раз он не спал. Он лежал с открытыми глазами и с открытым ртом, и с лицом, мокрым от пота… Он хрипло дышал, мелко вздрагивал и остервенело бил об пол левой рукой. Только одной левой рукой. Правой он бить об пол не мог, так как правая рука его была прикована к радиатору отопления. Я сел на кровать рядом с Ромой и спросил его буднично: «Опять?» Рома кивнул. «Уже проходит, – сказал он, – я успокаиваюсь. Все нормально. Еще минута, и все будет хорошо» – «Тебе, наверное, не надо спускаться вниз, – сказал я. – А то увидишь его, и все начнется снова» – «Нет, нет, – возразил Рома, облизывая сухие губы. – Я смогу. Это как приступ, знаешь… Приступ, а потом пауза, расслабление. И довольно долгая пауза… Мой Бог – он добр и справедлив. И он дает мне возможность отдохнуть. И я благодарен ему за это…» – «А ты мне не хочешь рассказать, кто он, твой Бог? – спросил я Рому, – А? Может быть, он примет и меня? – Я толкнул Рому в плечо, засмеялся как можно непринужденней. – Вдвоем-то веселей! А, Рома…»
…Я увидел, как Рома бежит по широкой улице. Глаза его разинуты до отказа, а рот его разинут на пол-лица. Никому не слышно, как Рома стонет и кричит. Но Рома стонет и кричит. Очки его давно уже потеряны. А слуховой аппарат вырван из уха и растоптан. Рома бежит по широкой улице. Бег его непрофессионален. Он уже забыл, как надо бегать. Он бежит как нетренированный, слабосильный старичок. Но он бежит изо всех имеющихся у него сил. И это видно. Его толкают, на него матерятся, в него плюют. Губы у Ромы в трещинах. А из трещин льется кровь. Язык у Ромы обкусан и кончик его разорван. Вслед Роме свистят милицейские свистки, вслед Роме гудят и милицейские сирены… Рома покидает город. Он бежит по утонувшему в грязи полю. Ноги у Ромы вязнут в густой бурой жиже. Но Рома вырывает их с громким чавканьем и ковыляет дальше. Падает и встает. Падает и встает. Идет. И бежит. Изо всех сил. Как может. Вот он мчится по лесу, и мокрые ветки хлещут его по лицу, по раскрытым глазам, по обсохшим зубам, по лбу, по шее, по ушам. Больно, больно, больно… И вот теперь Рома стонет и кричит во весь голос. Он захлебывается стоном. Он давится криком… Он падает обессиленный. Умирающий, тихий, разгоряченный, холодный… Дышит хрипло. Чуть отдышавшись, он шепчет: «Ушел, ушел, ушел, мать твою!…» И плачет. И смеется. И катается по влажной траве, как молодой конек на выпасе… Но вот из-за дерева, из-за ближайшего, кажется, из-за сосны, я не вижу, нет, кажется, из-за осины выходит трясущийся, грязный, слюнявый старик. Подходит к Роме, склоняется над ним, прищурившись. И я различаю в лице старика знакомые черты. Да, да, это Рома, Рома, только постаревший, очень сильно постаревший. Ну вот он, конечно, вот он, Ромин Бог. Бог говорит, строго глядя на лежащего Рому: «Ты не должен убегать от меня. Ты должен спасать меня. И тем самым спасать себя, Неужели ты не понимаешь этого, глупец? – Старик вытягивает куда-то в сторону, видимо, туда, где, по его мнению, есть жилье, дороги, люди, веснушчатый костлявый палец и говорит величаво: – Ступай и принеси нам жизнь. Ступай и принеси нам жизнь. Ступай и принеси нам жизнь…» И Рома опять кричит, закрыв лицо руками. «Нет, нет! – кричит Рома. – Я не могу! Я не хочу! Я умоляю тебя, отпусти меня! Ну отпусти же меня!» – «Ступай и принеси нам жизнь, – вскинув подбородок, упорно повторяет старик. – Ступай и принеси нам жизнь. Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь!» Рома вскакивает с земли и снова бежит. Подошвы скользят по мокрой траве. Рома то и дело припадает к земле, н