– Может быть, все-таки приступим к ужину? – спрашивает Иона. – Или ты из вредности решила операнд уничтожить?
Голова раскалывается от боли, тело жаждет воздуха. «Я задыхаюсь… помогите!»
Нора сопит, как избалованный подросток, и неохотно кивает. Руки близнецов выписывают какие-то узоры, оставляя в темном воздухе мимолетные царапины. Близнецы шевелят губами, шепот становится все громче и громче, и над свечой возникает нечто осязаемое, медленно, клетка за клеткой, превращаясь в мясистую медузу, пронизанную багряными сполохами. Завораживающее зрелище напоминает сцену из ужастика про инопланетян. Из медузы вырастают щупальца, из них тянутся щупальца потоньше, некоторые подбираются ко мне, одно зависает в дюйме перед глазами – крошечное отверстие на кончике шлепает, как губы аквариумной рыбки, – а потом, извиваясь, влезает мне в левую ноздрю. К счастью, я не ощущаю ни его, ни остальных, которые забираются мне в рот, в правую ноздрю и в уши, а потом лоб сверлом пронзает внезапная боль. В зеркале напротив из глазных отверстий маски выползает какая-то сверкающая масса и собирается прозрачной каплей у меня перед глазами. В капле снует миниатюрный сияющий планктон. Очевидно, душа все-таки существует.
Моя душа – самая прекрасная на свете.
Близнецы Грэйеры склоняются ко мне с обеих сторон.
«Не смейте! Это мое! Не троньте! Прекратите…»
Они вытягивают губы, словно вот-вот засвистят.
«Помогите Фрейя Фрейя кто-нибудь помогите мне…»
Близнецы делают вдох, капля-душа вытягивается в овал.
«Ктонибудькогданибудьвасостановитвызаэтопоплатитесь…»
Душа разделяется надвое. Нора вдыхает одну половинку, Иона – другую.
Лица у них такие же, как у Пирса в ту ночь в Малверне.
…все кончено. Близнецы снова сидят как сидели.
Штука со щупальцами исчезла. Сияющая капля исчезла.
Грэйеры неподвижны, как изваяния. И пламя свечи тоже неподвижно. В зеркале маска Мисс Пигги шлепается на пол.
Проказник эдакий2006
Я отключилась и задремала. Мне приснилось, что я передумала идти на сегодняшнюю встречу с Фредом Пинком. Шла по промозглому парку и на полпути решила вернуться. Потом какой-то бегун в оранжево-черном костюме брызнул мне в лицо аэрозолем из противоастматического ингалятора. А потом я увидела Тома Круза – он катил инвалидную коляску, в которой сидела женщина с надвинутым на лицо капюшоном плаща. «Взгляни, не стесняйся!» – предложил мне Том Круз. Я приподняла капюшон, и оказалось, что женщина – это я. Потом мы свернули на узенькую улочку, и кто-то сказал: «Войско содержишь годы, а все – ради одного дня». А потом откуда-то возник черный монолит, как в «Космической одиссее 2001 года», и как только он раскрылся, я услышала голос Салли: «Ну просыпайся же!» – и очнулась. Вот и сижу, одна, в комнате на втором этаже паба «Лиса и гончие». Как и договаривались. В последний раз я была здесь в 1997 году. С тех пор паб обветшал: столы выщербленные, стулья расшатанные, обои выцветшие и ободранные, а ковер цвета засохшей блевотины. Передо мной стоит захватанный стакан томатного сока – кровавая жижа, будто зазевавшийся зверек, раздавленный автомобильными колесами. Видно, что паб на последнем издыхании, доживает свой век. Внизу, у барной стойки, всего шесть посетителей, причем один из них – собака-поводырь. Между прочим, субботний вечер. Единственное напоминание о пьяном разгуле – покоцанная эмалированная табличка с рекламой «Гиннеса», привинченная к стене над заложенным камином: лепрекон играет на скрипочке пляшущему тукану. Может быть, девять лет назад лепрекон видел Салли. Может быть, она его тоже видела. Девять лет назад все шестеро пропавших здесь собрались. Очевидцы их запомнили, только никто не мог точно сказать, за каким столом они сидели.
Вжимаю лоб в немытое оконное стекло. У входа в паб Фред Пинк «беседует с мистером Бенсоном и мистером Хеджесом». Загораются уличные фонари. Солнце опускается в асфальтовые тучи над лабиринтами улочек с односторонним движением, над кирпичными домишками, над газовыми станциями, над илистыми каналами, над старыми фабриками, над унылыми многоквартирными постройками шестидесятых годов, над многоэтажными автостоянками семидесятых, над обветшалым муниципальным жильем восьмидесятых, над залитым неоновым светом кинотеатром девяностых. Тупиковые проулки, кольцевые дороги, автобусные дорожные полосы, эстакады. И вот это убожество – последнее, что видела Салли в своей жизни. В миллионный раз думаю, что, может быть, она еще жива, в плену у какого-то безумца, в подвале или на чердаке, надеется, что о ней не забыли, что ее когда-нибудь найдут. Я об этом все время думаю. Завидую рыдающим родственникам погибших – тех, чьи тела обнаружены. Горе – это ампутация, а вот надежда – неизлечимая гемофилия, одно непрерывное кровотечение. Как кот Шредингера в камере, которую нельзя открыть. В миллионный раз корю себя за то, что отговорила сестру от поездки в Нью-Йорк перед началом занятий в университете. Я знала, что Салли хотела у меня погостить, но у меня тогда была работа в фотоагентстве, подруги-модницы, приглашения на частные просмотры, а вдобавок я только начала встречаться с женщинами. Мне было интереснее исследовать свою истинную сущность, чем нянчиться с нервной и затюканной толстушкой-сестрой. В общем, я объяснила Салли, что страшно занята, она притворилась, что поверила, а теперь я себя простить не могу. Эврил говорит, что даже Господь Бог не в силах изменить прошлое. Она права, конечно, но мне это не помогает. Вытаскиваю мобильник, пишу Эврил сообщение:
В пабе. Жуткая дыра. ФП вроде не псих. Посмотрим как интервью пройдет. Скоро буду. ХХХ
Отправляю. Эврил, наверное, разогревает вчерашнюю лазанью, откупоривает бутылку вина, усаживается перед телевизором, смотрит пару эпизодов «Прослушки»{34}… Зря я сюда пришла. В морге и то веселее, чем в этом пабе. При виде меня старая карга за барной стойкой решила пошутить:
– Добрый вечер, красавица! Ты, должно быть, новая пассия нашего Фреда. И ты, Фред, хорош, проказник эдакий! Ты ее по объявлению в журнале нашел, что ли?
«Да, в „Горячих украинских коблах“», – едва не ответила я.
Как только она узнала, что я журналистка и пишу статью о проулке Слейд, отношение к «красавице» резко изменилось.
– Ну да, ну да, вы писаки все такие, если не спящую собаку разбудить, то хоть дохлую лошадь подстегнуть, да, голубушка?
На лестнице слышны шаги. Достаю цифровой диктофон «Сони», подарок папы и Сук, то есть третьей миссис Джон Тиммс, кладу на стол. В комнату входит Фред Пинк, высохший старикашка в обтрепанном коричневом пальто и с потертым школьным портфельчиком. Портфельчику лет пятьдесят, не меньше.
– Простите, что заставил вас ждать, мисс Тиммс. А то без сигаретки никакого удовольствия… – Голос у Фреда низкий, с хрипотцой, тон дружелюбный, располагающий к доверию.
– Ничего страшного, – отвечаю я. – Вам здесь удобно будет?
– Лучшее место во всем пабе.
Он ставит пивную кружку на стол, садится, по-стариковски потирает морщинистые ладони. Лицо его изрыто оспинами, кожа на небритых щеках свисает дряблыми складками. Дужка очков обмотана изолентой.
– Зазяб я на улице-то. А все этот запрет дурацкий. От рака не помру, так двухстороннее воспаление легких в могилу сведет. В голове не укладывается, чтобы в пабе – и не курить. С этой политкорректностью все как с ума посходили, вот что я вам скажу. А у Тони Блэра или у Гордона Брауна вам интервью брать не доводилось?
– Нет, пару раз на пресс-конференциях вопросы задавала. Не доросла еще интервью брать. Мистер Пинк, вы не возражаете, если я запишу нашу беседу на диктофон? Чтобы на записи в блокнот не отрываться?
– На диктофон так на диктофон, – говорит он, но не добавляет «Зовите меня Фред».
Я нажимаю кнопку записи.
– Интервью с мистером Фредом Пинком в пабе «Лиса и гончие», суббота, двадцать восьмого октября две тысячи шестого года, девятнадцать часов двадцать минут, – говорю я и поворачиваю диктофон к Фреду. – Все записывается, начинайте.
Старик тяжело вздыхает.
– Ну, что вам сказать… Кто однажды в психушке побывал, тому в жизни больше не поверят. Тут уж легче кредит в банке получить, чем кредит доверия заработать, – веско, с нажимом произносит он, словно бы выписывает слова несмываемыми чернилами. – Так что хотите – верьте, мисс Тиммс, хотите – нет, а в том, что случилось, один я виноват. Понимаете, это я племяннику моему, Алану, все досконально объяснил – про проулок Слейд, и про Гордона Эдмондса, и про Бишопов, Риту и Нэйтана, и про девятилетний цикл. Раззадорил его вроде как. Алан мне сказывал, что в его клуб человек двадцать или тридцать записалось, ну я и решил, что им ничего не грозит. Вневременные не любят к себе внимание привлекать. Помните же, какая шумиха поднялась, когда шестеро студентов пропали. А если бы двадцать или тридцать? Нет, на это они бы не осмелились. Тогда бы тут такое началось – набежали бы и типы из МИ-семь, и ФБР, если б среди пропавших ребята из США оказались, и мой приятель Дэвид Айк{35} – в общем, вся эта свора пристала бы к Слейд-хаусу, как триппер к шлюхе, глядишь, со всем разобрались бы. Если б я знал, что с Аланом всего пятеро пойдут, то, конечно же, запретил бы – уж очень оно рискованно. А если б запретил, то и мой племянник, и ваша сестра, и Ланс Арнотт, и Тодд Косгроув, и Анжелика Гиббонс, и Ферн Пенхалигон – все бы они жили бы в свое удовольствие, на работу бы устроились, семьями бы обзавелись, ипотеками… Вот меня совесть и мучает-то, мисс Тиммс. Ох как мучает… – Фред Пинк тяжело сглатывает, скрежещет зубами, закрывает глаза.
Пока он приходит в себя, я записываю в блокнот: «вневременные» и «Дэвид Айк».
– Ох, простите, мисс Тиммс, я…
– Мистер Пинк, я тоже перед Салли виновата, – утешаю его я. – Не судите себя слишком строго.
Фред Пинк утирает глаза смятой бумажной салфеткой, отхлебывает биттер и смотрит на лепрекона с рекламы «Гиннеса».