По грехам моим, несочтенным и неназванным! Дурень я глупый, неразумный – отчего не спросил у сатаны, из каких сосудов пробую? Теперь вот грешник, пострашнее любого святого, а имени своей беды не ведаю. Кто только потянул меня за язык, кто совратил заговорить перед Батыем?
Батый сидел на длинной скамье, раскинув по щедрой, жирной позолоте шелковые халаты, семь штук, один поверх другого, и все разноцветные, а самый верхний – зеленый, стеганый. Темно-медные волосы, выбритые на лбу, у висков увязаны кренделями и обильно смазаны салом, а жадное лицо со слегка раздутыми ноздрями сплошь покрыто красными пятнами, как от гнева.
Афиноген, стоя на коленях, говорил и говорил что-то долгое о торговле, о ярлыках, о взаимной выгоде. Хан внимательно слушал бормотание полупьяного толмача, не сводя с Афиногена глаз. И вдруг возьми да и спроси, указав на Феодула: кто, мол, этот человек? Хотел было Афиноген ответить уклончиво: так, дурачок, приставший к каравану по дороге, как Феодул внезапно выскочил вперед, бухнулся на оба колена, прижал к груди стиснутые кулаки и вымолвил страстно:
– Я – посланник великого Папы Римского.
Ибо решил он по какой-то причине, что самое время выйти наружу тому, что монголы должны счесть за правду.
Тут Батый свел брови дугой и давай Феодула расспрашивать: что за посланник такой и где же послание. Немеющим языком плел Феодул небылицы, не всегда и сам понимая, о чем врет. Однако Батый слушал его с любопытством И даже задал несколько вопросов о короле франков, желая проверить, насколько хорошо осведомлен посланник Папы.
Феодул же вознамерился польстить Батыю и потому сказал так:
– Государь наш Людовик, господин мой и всех франков, – человек набожный и кроткий. Превыше жизни своей чтит он заповеди Господа нашего, а превыше всех людей на земле ставит свою мудрую мать. Рассказывают о нем еще такое. Когда ты, господин мой, как саранча или, к примеру еще сказать, моровая язва пал на земли христианские, и опустошил Венгрию, и разорил Далмацию, и поработил Русию, и подошел уже к самым пределам короля франков, явилась тогда королева-мать к государю, сыну своему, и сказала ему об этом. Ибо видела в тебе великую опасность для всего королевства. А король отвечал ей: «Матушка, на все воля Божья. Или этот Батый уничтожит и самую память о нас, или рука Господня остановит его на наших границах…»
Батый внимательно выслушал толмача и захохотал, тряся косицами. После же молвил грекам и Феодулу:
– Ступайте покамест. Волю мою передам через яма.
И передал: Афиногену с товарищами дозволение вести торговлю в пределах Батыева царства (а оно немалое!); Феодулу же – ввиду важности его дел – ехать в дальний Каракорум, к великому хану Мункэ. И толмача ему дал другого – хмурого, бледного и тощего, как подросток, далматинца, взятого в рабство еще двенадцать лет назад, во время того самого похода, о котором напомнил Феодул.
Запричитал тут Феодул, проклиная свою глупость, и подступился было к яму с мольбами: мол, нельзя ли как-нибудь переиначить? Почему бы, скажем, не оставить его, Феодула, при греках-купцах? Много ли худого оттого приключится, если не поедет Феодул в Каракорум? Да и какая радость великому хану в созерцании какого-то Феодула?
Однако ям только поглядел на Феодула холодно и велел показать, каким тот располагает имуществом. Феодул вынес заветный узелок, заранее проклиная яма и мысленно прощаясь с сокровищами. Но ям даже и глядеть на узелок не стал. Повернулся и ушел.
До позднего вечера соображал Феодул, что бы это могло означать. Протокарав сидел какой-то скучный и с Феодулом разговаривать не желал. Афиноген же припечатал Феодула дураком и от дальнейшей беседы с ним воздержался. Так толком и не простились.
Вечером явился толстый, важный монгол и, призвав робеющего Феодула с новым толмачом, бросил перед ними на землю две козьи дохи с длинным ворсом, две пары меховых штанов, войлочные сапоги без твердой подошвы и две лохматые шапки. Добавил что-то, фыркнув плоским, будто раздавленным носом.
Толмач, которого звали Андрей, мрачно сказал:
– Он говорит, путь до великого хана неблизкий. Говорит, четыре месяца. Холод там стоит такой, что раскалываются камни и деревья.
Феодул заметно побледнел, однако набрался сил и молвил:
– Скажи ему: коли не лопаются от этого мороза монголы, то и смиренный раб Божий Феодул как-нибудь сдюжит.
Андрей перевел. Важный монгол выпятил живот и вдруг захохотал. Проговорил что-то, шумно сопя.
– Говорит, будто он – сын темника. Отца его, говорит, великий хан хорошо знает. И того, мол, довольно, что принудили его сопровождать низкого, ничтожного человека, который ни лошади, ни порядочной шубы не имеет, – одно это для него (так он говорит) уже оскорбление. Но если ты, Феодул, не выдержишь пути, он тебя бросит по дороге, ибо возиться с тобою лишнее не намерен.
Феодул надул щеки, чтобы ответить как подобает посланцу великого Папы, но монгол уже ушел.
И вот вышел из Батыева стана отряд – десяток монголов во главе с толстым сыном темника – и помчался навстречу закату, увлекая с собой Феодула и толмача-далматинца. Неслись так, словно бесы их за пятки кусали. При себе везли золотую дощечку с тигром и повелениями касательно Феодула, начертанными непонятными квадратными буквами.
Иной раз попадались на пути огромные стада, ползущие по бескрайней равнине, и несколько человек при стаде – почти черных от солнца и ветра, белозубых и смешливых. Говорить они словно ленились – нехотя ворочая языком, вывалят слово-другое, а остальное довершат невнятным смешком. Андрей почти не понимал их речи. У этих пастухов, когда доводилось их встретить, меняли лошадей, оставляя им уставших. Ни Феодул, ни Андрей в лошадях не понимали, и оттого вечно доставались им то норовистые, то едышливые, на смех монголам.
Ели один раз в день, вечером, и Феодул ждал этого часа не всегда и веря в то, что он настанет. Ни сам Феодул, ни толмач своей воли в этом отряде не имели, а делали то, что приказывал сын темника – по целым дням мчались, не переводя духу и не останавливаясь даже для того, чтобы помочиться, а вечером усердно собирали конский или коровий навоз, какой только могли отыскать, чтобы разложить костер. Ибо деревьев в этих краях почти не встречалось, и кормить огонь приходилось навозом, а если навоза почему-либо оказывалось недостаточно, то и вынуждены были довольствоваться недоваренным мясом и горьким сырым пшеном, которое ели, вычерпывая из жирного котелка прямо горстями.
Все это весьма удручало Феодула, так что в конце концов бывший причетник из Акры впал в сонное оцепенение – так обыкновенно действовали на него невзгоды. Что до Андрея, то он, напротив, чрезвычайно озлобился и разговаривал с Феодулом постоянно огрызаясь, ибо в нем видел причину своих нынешних бедствий.
Монголы, по своему обыкновению, совершенно не заботились о чужаках, ибо сами они никакого неудобства во время этого путешествия не испытывали. Часто, сидя сбоку у скудного костра и ежась от холода, с завистью поглядывал Феодул, как двое или трое подпихивают в огонь коровьи лепешки – ловко, словно воровски, как будто не кладут в костер, а, напротив, норовят из костра украсть. Над котелком, где булькал мясной бульон, мелькали плоские рожи, а толстый сын темника сидел чуть поодаль, скрестив ноги и слегка откинув назад широкую спину – словно прислоняясь к спинке несуществующего кресла, – и милостиво усмехался.
Осень была уже на исходе, когда впереди выросли и начали приближаться горы. Андрей, кутаясь в овчину и яростно стуча зубами, бросал угрюмые взгляды то на Феодула, то на монголов, а вечером и вовсе отказался с Феодулом разговаривать и на все вопросы только шипел и плевался. И навоз собирать не пошел.
А Феодул поплелся, хотя ноги у него цепляли одна другую, точно ища друг у друга поддержки, и в глазах темнело при каждом шаге. Но очень уж не хотелось Феодулу полусырого мяса в остывшем бульоне. И потому прилагал немалые старания для того, чтобы топлива хватило.
Набрал навоза в корзинку, которую возил нарочно для этой цели у седла – монголы ему присоветовали, – и поскорее возвратился к обдуваемому всеми ветрами лагерю. Огонек, разложенный монголами, хоть и мал, а далеко виден. Феодул поспешно поставил свою корзинку рядом с другими и притиснулся поближе к теплу.
Тотчас один из монголов протянул руку именно к Феодуловой корзине и взял оттуда катышек. Едва лишь катышек оказался у монгола в руке, как тот испустил громкий крик и отбросил взятое, словно ожегшись. Сын темника степенно осведомился у кричавшего о причине столь несдержанного поведения. Монгол вскочил и торопливо залопотал, то и дело показывая взмахами рук в сторону гор.
Эти объяснения, оставшиеся для Феодула совершенней темными, произвели поистине магическое действие на прочих. Монголы загалдели все одновременно, словно в один миг перессорились между собой. Андрей, побледнев более обыкновенного, в жгучей досаде плюнул и едва не попал в костер, чего монголы даже не заметили – а заметили бы, не сносить далматинцу головы. Тут уж Феодулу и вовсе невыносимо сделалось, и он, пренебрегая гнусным нравом толмача, принялся теребить того и выспрашивать: что же такое заметили монголы в корзинке с навозом?
Андрей даже ответить Феодулу не успел. Земля вокруг загремела, и ночная тьма исполнилась движущихся тел. Но от того, что толком не разглядеть их было, делалось в животе по-нехорошему прохладно. Только и чуялось, что там, во мраке, бегут лавиной какие-то неведомые крупные животные, да еще бил в ноздри тревожный запах их пота. Затем почудилось Феодулу, будто угадывает он, кто это. И он, дернув Андрея за подол рубахи, спросил:
– Дикие ослы?
Однако то были вовсе не дикие ослы – хотя в этой пустыне и в горах водилось их великое множество, и монголы не раз уже прерывали путь ради охоты на них. Спустя миг разглядел Феодул над гладким, крупным ослиным туловищем кряжистый торс человека, обильно заросшего диким черным волосом. Тут уж и Феодула прошиб холодный пот, ибо он вспомнил рассказы об онокентаврах, которые находил в книгах о деяниях великих подвижников былого времени. Раньше онокентавры заселяли отдаленные места пустынь Египта и Сирии, и встреча с ними не была такой уж редкостью; ныне эти создания стали людям в диковину.