Синий вечер прислушивается и все слышат его чуткое и осторожное дыхание. Слышит и засыпающая пыль и мраморные тюрбаны в бурьяне и серые, поскрипывающие, как ветхие старики, греческие дома и люди.
Музыка синего вечера пуглива и отлетает от громкого говора, от топота, от тряской дроби телег. Музыка вечера пуглива и потому так осторожно и так чутко звучат голоса и люди проходят так тихо, без топота, и потому так мягко тлеют огни папирос.
На каменных ступеньках у серых домов и по откосам у турецкого кладбища сидят чуть белеющими стайками солдаты. Они слушают вечер и их вечерний говор мягок и тих. Кто-нибудь рассмеется, но и смех негромок. Смех, как тихий плеск на темной заводи, когда расходится серебристыми кругами вода от играющей серебристой плотвы.
Все призрачно и всё нежно в засиневшем воздухе. Я слушаю обрывки мягкого русского говора, и слагаются они в какую то вечернюю песню. Иду и хочу найти, подобрать весь трепет аккордов этой песни и не могу, и больно мне, что не могу.
- Завтра нам по наряду идти, - слышится из синеющей мглы.
- И была она вся беленькая и мерси по-французски говорила и всё как следовать. Познакомился я с ней в Одессе. Ну, хорошо...
- Да его шашками красные зарубили. Буденовцы наскочили. Крошили нас - страсть. А он остался под конями.
- Я в дозоре лежу, а она идет на меня, так на меня и загибает полем. Старушка. По луне мне видно. "Солдатик, говорит, не стреляй, дай напиться". Я дал, а сам ее ругать: "Как ты сюда попала?". - "Из-за Днепра, по плавням. К сыну. Сын у вас в белых служит". Я тогда ей и говорю: "Иди ты, баба, в штаб дивизии"...
- Стояли мы под Каховкой. Пехоту трепали...
- А что я вам скажу: говорят все государства пойдут в Рассею порядок ставить...
- Говоришь ты, овсы. Овсы может у вас и хороши, а у нас в Мелитопольском ты видел - пшеница какая...
Слушаю я вечерний говор солдат, и кажется мне, что так же, по синему вечеру мягким говорком гуторили о стоянках, о штабах дивизии, о походах и Скобелевские солдаты, в лагерях под Ташкентом, и пудреные гвардейцы императрицы Елисавет у походных шатров под Берлином, и усатые карабинеры Александра I, кругом костров, на мостовых Парижских предместий...
Я иду к морю, на камни. Шершавый камень уже прохладен. Повыше меня, по откосу, чуть белеют четыре рубахи. Не видно лиц в синеющем сумраке. Тлеет одинокий огонь папиросы. Я слушаю.
- Ты был номерным у орудия и где тебе коренных знать. А я на нашем кореннике четыре года ездовым. Я их обеих знаю, коренных. Левая рыжая, молодая, Ледой звать, а правая тоже рыжая, но с прогнединкой, задастая, у той еще бабка сбита была и она на задние ноги приседала, а звали Мечтательная. Я тебе про них всё расскажу. Лучше моей рыжей Леды во всём уносе не было. Выносила орудие прямым духом, грудью, как ветер, а Мечтательная, конечно, кобыла старательная, но где ей угнать за Ледой, когда задом тянет, а не грудью... Ты помнишь, как под Новороссийском нашу батарею сбили. Мечтательную снарядом по брюху садануло, кишки вывалились. Мы уходим, а она, брат ты мой, головой дергает, подымается. И поднялась. И пошла, а кишки под брюхом волочатся. Отстала вскоре... А Леда до Новороссийска дошла. Там ее и бросили, когда грузились. Кони у мола ходили по гололедице, непоеные, некормленые. Табунками ходили и всё к воде ближе. Сыростью от воды тянет, а им бы только попить, коням. Подошел такой табунок к молу, а мы уж на кораблях сидим. У меня глаз настрелянный на лошадей. Вижу, в табунке моя рыжая. Тянет голову к воде, ржет, а ноздри трепещут. Пить хочет. Эх, думаю, Леда. И вижу, брат ты мой, вдруг как рванет Леда со всех четырех ног и в воду. Не выдержала жажды лошадиной... Рухнула, коснулась губами соли морской и задернула голову. Задернула она голову, а ее относить стало, Леду. Я, брат, ушел, не смотрел, но потопла, конечно...
На откосе замолчали. И слушает человеческое молчание туманная звездная россыпь...
- Да, здесь Россия,- мягко выкатив на меня мутные серые глаза, говорит генерал Карцев в кафе, куда я пришел с моря выпить стакан вина.
Генерал Карцев председатель суда честь. Генерал Карцев старый военный педагог, теоретик войны, знаток русской армии, путешественник и воин.
Генерал Карцев по крови солдат, еще его прадеды служили в Лейб-Гвардии. Не было, кажется, ни одной войны, ни одного русского похода, начиная с восьмидесятых годов, где бы не участвовал генерал Карцев. На его потертой куртке только один орденок: стальной меч в стальном терновом венке на георгиевской ленте, знак Корниловского ледяного похода. И с серебряной чеканки казацкой шашки свисает потертый, закрученный в тесемку лоскута ленты георгиевского оружие, что даруют храбрым.
Тяжел на подъем и лыс генерал Карцев. Он курнос, глаза на выкат, и седая бороденка растет из шеи. Похож на Сократа генерал Карцев, председатель суда честь, бог войны, как зовут его в Галлиполи молодые офицеры.
Он потерял недавно последнего на земле родного человека. И всегда влажны его выкаченные глаза и, по правде сказать, не отказывается он теперь от лишнего стакана терпкого красного вина и от коричневого, с запахом корицы, коньяку.
Беседа его мудра и прекрасна. Много видели его старческие выкаченные глаза. Индия, степи Тибета, Париж, Япония, походы и тихие книги, огни бивуаков и зеленые лампы библиотек. Его ценные архивы, переписка его отцов и дедов с царями, его дневники - погибли.
Я рассказываю ему о том, что видел в Галлиполи, о солдатах, о поручике Мише, об селитряных язвах, о вольноопределяющемся с карим и голубым глазом. Я говорю ему, что услышал, как бьется здесь, под свернутыми знаменами, живое сердце России.
- Здесь дышит Россия, - говорит Карцев, - не знаю как у вас там, у эмигрантов, а здесь Россия жива. Россия прекрасная, чистая, рыцарская. Вот еду в Константинополь. Вы знаете, русский офицер вызвал на дуэль французского лейтенанта Буше. Буше был груб с русской женщиной, с женой русского офицера. Послали вызов. Буше ответил каким-то смутным письмом, не то отказом, не то извинением, а представитель Франции ответил примерно так, что ежели мы едим их консервы, то какая же может быть у нас честь. Мы ответили, что честь солдата и консервы вещи разные. Мы сказали, что сообщим соседним армиям, - как французский офицер отказался выйти к барьеру. И вот теперь меня вызывает Командир Французского Корпуса в Константинополь.
Бог войны усмехается, выкатив на меня чуть сверкнувшие глаза.
- А что Россия здесь жива, это верно. Вы послушайте армию и вы услышите, что жива Россия. Видите ли, голубчик, вы думали о прежней Армии по Купринскому „Поединку", по Ромашевым, капитанам Сливам и Шурочкам в чулках со стрелками, а о нашей армии, о Галлиполи, ничего вы не знали. Видите ли, если там у вас не услышат, что здесь происходит, - там будет сделана непоправимая ошибка. Здесь не отрыжка гражданской войны, не черный сброд и не грабители. Здесь новая армия, чистый кадр России, прошедший через все испытания, каких и не выдумаешь.
Генерал медленными глотками пьет вино, мочит усы и на седых концах усов висят капельки вина, точно рубины.
- Мы понимаем здесь не по-газетному. Разве у красных нет армии и армии очень сильной. У красных есть хорошие, талантливые командиры. Подлецов в свете много, но с подлецами за один стол мы никогда не сядем, пусть вот голову мне обрубят, по шее... Мы не политики, но есть у нас своя солдатская религия: Сатана и Бог борются в мире. Сегодня победил Сатана. Но победим мы, потому что Бог с нами. Мы так веруем. И потому мы идем на все испытания и на всё человеческое терпение.
Старик грузно опустил голову на руку. Задумался у стола, как старый рыцарь из давно читаной сказки, как седой и грузный мастер рыцарского ордена.
- Вы армию поймите... Вот эти выпушки, кантики, вы, поди, смеялись, как все, над этакой тупостью. А знаете ли вы, что самые сильные армии это те, где каждый полк, каждая часть отлична, цветет по-своему, бережно несет свои исторические воспоминания, свои заветы крови и подвига. Пример - германская армия. Гибель армии в нивелировке, в номерных полках, в сером ранжире, когда все цвета гаснут, когда цветущая душа армии увядает. И вспомните вы, как бежала французская номерная армия под Шарлеруа под ударами, кажется, померанских гренадер. Наша армия цвела при Елизавете и Суворове. Наша армия стала гаснуть от милютинской нивелировки, с ванновских номерных полков. Пошли офицеры-чиновники, номера, миллионы бородатого мяса, сплошная серая пешка... Армия держалась теми, кого вы никогда и не видели. Армия держалась отшельниками-офицерами, монахами-офицерами, что кроме своих полков и солдатни ничего и не знали. Такие же пришли и сюда, такие, для которых полк, родная рота, взвод ближе всего на свете, ближе возлюбленной.
Я слушаю парадоксы генерала, и приходит мне на память насмешливый обрывок "Журавля" и по иному я начинаю догадываться об его смысле...
Кто раскрашен как плакат,
То Корниловский солдат...
Вероятно, так и нужно, чтобы был раскрашен, чтобы цвел своим цветом, чтобы пел своим тоном. Молодые полки в Галлиполи ревниво берегут все свои новые, вынесенные из гражданской войны, отличительные знаки: нашивки на рукавах, черепа на скрещенных мечах, черно-красные погоны Корниловцев, малиновый бархат погонов дроздов, а в старой гвардии бережно передается, по старшинству, желтый наплечный шнур аксельбантов с серебряным вензелем Екатерины II...
На улице ночь...
Звездная россыпь светящимся туманом мерцает над Галлиполи. Луч маяка золотистою тенью пролетает сквозь звездный туман, падает на темное море золотистыми трепетными крыльями. Далеко белеет башня маяка, Фенэра, как зовут его турки. Вчера я был там с друзьями... Я и не ждал встретить здесь артистку Астрову, легкую, радостную комедийную артистку нашего Юга. Она ушла в Галлиполи вслед за мужем, артиллерийским капитаном. Здесь и Плевицкая и молодая Коваленская с Александринской сцены.
Я иду ночной улицей и вспоминаю, как и насмешливо и светло смотрела на меня Астрова.