Голое поле. Книга о Галлиполи. 1921 год — страница 2 из 12

- Почистить, почистить... Русс, карашо ...

Под холщовыми навесами лавок, где пахнет корицей и луком, на рогожах, громоздятся зелено-желтые головы дынь, кажут багряные, пухлые щеки помидоры, а из темных, мокрых корзин свисают матовые гроздья винограда.

Белые фелюги, с синими и зелеными узорами по бортам, с легкой лебединой грудью, что ходят и в Афины, и в Одессу, качают в небе стройные мачты. В солнечной воде сплетаются и рябят тени мачт, зеленые и синие полосы, белые паруса...

Протопотали, маслянисто сверкая глянцевитыми затылками, под сизыми касками, черные сенегальцы, - Сережками зовут их русские солдаты. Потряхивая золотыми брелоками цепочки, спешит куда то грек, сдвинув желтое канотье на затылок, а пот виснет капелькой с горбатого, хищного носа. Весело болтая, прошли коротконогие французы, потные и красные, точно из горячей бани. Печатает шаг, ровно отмахивая руками, взвод белых русских юнкеров.

У порта - городской фонтан. Широкие, темные плиты мостовой всегда мокры и блестят. Вода свежо звучит и сверкает. Радостно звенят ведра и жестяные баклаги...

А в кафе у порта - прохладно. От воды по белому потолку ходят солнечные водянистые разводы. По белой известке стен - свежая роспись: кальяны с малиновыми чубуками в золотом плетении, бутыли, налитые прозрачным, золотистым вином, серебристо-красные попугаи и огромные белые русские ромашки. Живописал русский. Русская роспись во всех турецких кафе у порта.

Вечером в кофейне "Олимпиум", у мола, зажигают четыре медные керосиновые лампы с рефлекторами. И бренчит там вечером на пианино русская офицерская жена старые романсы "Пара гнедых", и "Ах да пускай свет осуждает"...

А на шаткой веранде, что выходит в море, на поплавке, между облезлых, узких, крашенных в белое столиков, ходит русская ресторанная барышня. Подведены её влажные глаза и губы тронуты кармином, как у всех ресторанных русских барышень в Турции.

Но ее здесь не тронут. Ее здесь не обидят чужие. Ей не исщиплют до синяков руки, как щиплют в кафе Стамбула. Она своя, Полковая Маша, идущая с полком походом еще от Ростова и Новороссийска...

Осенью бывали кражи, были и грабежи, а по вечерам, на огни кафе, выходили из темноты бледные русские солдаты за милостыней. И был такой случай: в греческий трактир, где выли кошачьи песни загулявшие фелюжники, пришел за милостыней солдат, а фелюжники затеяли шутку: налили стакан водки, наложили горку медных лепт. - Вот, русский, бери вино и деньги, только стань на колени.-

Солдат пришел с осеннего дождя. В те дни вшивые, оборванные и голодные русские бродяги, вываленные на берег с кораблей, - забирались в теплые кафе, к огню, и брали одну чашечку густого горьковатого кофе на десятерых, лишь бы набраться тепла, лишь бы отогреться. В те дни грохотало море и холодный дождь прихлестывал к земле спящих вповалку. В те дни стояла у всех на душе студеная, черная ночь.

Русский нищий потоптался, наследил опорками, и стал вдруг опускаться на колена. И вот тогда то, такая ресторанная барышня, офицерская жена, ахнула, заломив руки, смахнула со стола рюмки и горку зазвеневших лепт и кинулась к солдату.

- Не смей. Не становись на колени... Ты - русский.

И было, вероятно, что-нибудь страшное в её крике, потому что нищий бежал, а черноусые, заросшие волосом, цепкие, как обезьяны, фелюжники молча поднялись и ушли.

Зовут эту офицерскую жену Викой. У ней стриженые белокурые волосы, пепельная родинка на круглом подбородке и ясные и веселые ямочки, когда она улыбается. В прошлом году она кончила гимназию в Симферополе. Её Коля заболел туберкулезом и вот теперь надо работать.

- Ну что же, как-нибудь, как-нибудь. Все терпят, - говорит она и мгновенно краснеет, перебирая худенькими загорелыми пальцами звонкие стаканы.

Было это в декабре. Когда студеная ночь шла у всех в душе. Когда люди бредили опрокинутыми орудийными передками, взорванными броневыми машинами, кровью и дождем и угольными ямами кораблей, где несмываемая черная пыль забирается в каждую бороздку кожи.

Было это в декабре ... А теперь нет в Галлиполи русских нищих. Теперь цепкие греки почтительно кланяются, и турки медленно приветствуют русских, прикладывая два пальца к фескам.

Сонные парикмахеры в накаленных солнцем лавчонках, заглядывая на ваше лицо в тусклое, засиженное мухами, зеркало, внимательно и любезно будут брать кончик вашего носа двумя пальцами, пахнущими луком и табаком, и спрашивать, как заправские русские парикмахеры:

- Стричь, брить?.. Карашо.

Черные сенегальцы-Сережки не понимают греков, и греки не понимают Сережек. И идет у них между собой разговор на языке русском. Сережки скалят зубы, вращают тихо и ужасно белками и жарко лопочут по-русски:

- Сколько стоит? Дай еще... Иди сюда... Нет хорошо...

Турчанки записывают длинные и плавные русские фразы, что слышат от жильцов-офицеров. Записывают легкими ленточками-каракульками и повторяют их, и хлопают в ладоши, и радостно смеются, слушая непонятную музыку чужого языка.

Гибкие как кошки турчанки влюбляются мгновенно и внезапно в русых гяуров и уже до десяти Аньфэ и Фатим стали женами русских офицеров.

Русский язык - разговорный язык Галлиполи. Маленькие турчанки, коричневые, быстроглазые, похожие на легких блох, метя босыми ножками в пыли и подхватив свои сатиновые шальвары на руки, поют, ужасно визжа, одесскую песенку, не то "Ах зачем эта ночь", не то „Полюбил всей душой я девицу"...

Греческие ребята, все длинноносые и все с надутыми круглыми животами, с утра играют в солдат и командуют по-русски:

- Смирно... ш-а-г-о-м арш...

Ни русских бродяг, ни русских нищих нет больше в Галлиполи. Есть теперь обедневший русский господин, до щепетильности чисто одетый, большой, сильный, добрый, но очень обедневший, до того, что приходится загонять ему иногда обручальные кольца, пару сапог, колоду карт, американскую рубаху и облезлый мех, вывезенный еще из Москвы. Не без Кутеповской Губы обратился русский бродяга в русского господина.

Сам Кутепов, получающий как и все по две лиры, как говорят загнал пару хороших сапог, женины платья и подаренную полком бекешу, а генеральские штаны заметно потерты, но щепетильно чисты.

Он говорил редко, а если говорил - были просты и чисты его слова, как биение сильного сердца. Он говорил: - "мы русские, мы её последние солдаты и нас ожидает Россия". И в его простых и ровных словах простого, русского с головы до пят, человека-каждый слышал биение своего сердца.

Говорил редко, но чего только не делал этот литой солдат. Приказом его суда полковники за пьянство разжаловались в рядовые, назначалось по 15 суток аресту за непришитую пуговицу, за рваную штанину. Для него были равны и офицер, и солдат, и он безжалостно, не взирая на лица, смывал всякую грязь, всякий нагар с солдатской честь. Это он навалил на усталых людей глухую лямку строевых занятий, муштры, шагистики, козырянья. Это он взнуздал Галлиполи железным мундштуком железной дисциплины...

Кто хотел уходить - тех не задерживал. Французы сгоняли людей в Бразилию, громадный прокоптелый "Решид-Паша" много раз тер свой высокий борт у галлиполийского мола и густым, сиплым гудком звал русских домой, обратно, на родину.

И уходили. А генерал взял и выдумал еще такой странный приказ. Все желающие могут уйти из армии, за трое суток заявив об уходе. Но если останешься после приказа - конец. Ты солдат и будет твой уход как предательство, как бегство из линии огня.

Галлиполи ходило ходуном под Кутеповским мундштуком.

В дни приказа о свободном уходе из армии были и такие, кто думал, что вся армия разбежится от странных приказов. Говорили: „Кому же достанет охоты пухнуть от фасоли и жрать чуть ли не скорпионов?"

Кутепов только щурил глаза, усмехаясь.

- Ничего. Так надо. Посмотрим

И ушли в беженцы из 30 тысяч только три. Победила его стальная вера в стального солдата.

А Кутеповские приказы сыпались на оставшихся. Жесткие, солдатские. Выпил человек лишнее, нашумел - Губа на 20, на 30 суток. Молодой солдат стянул на часах из американских ящиков банку сгущенного молока - военная тюрьма.

Все знают Губу. Всех тянула Губа, даже музыкантов, что слишком медлили на параде с тактами полкового марша. Армия тянулась на генеральский блок, армия подтягивалась и незаметно шагнула через Губу, через внешнюю дисциплину, через угрозу военным наказанием.

Русских нищих, русских воров и грабителей в Галлиполи нет. За девять месяцев галлиполийского сидения был всего один грабеж, да две кражи. Старый русский юрист, знаток законов и преступлений человеческих, Кузьмин-Караваев, когда был в Галлиполи, всё удивлялся, что за год армейской стоянки не было ни одного преступления против женской честь. Старый юрист говорил, что во всех армиях есть обязательный процент таких преступлений и что русская армия единственная, где нет солдата, обидевшего женщину... А старый турок, Мухмед-Али, - что торгует у порта желтым английским мылом и османскими папиросами, тер передо мною друг о друга свои коричневые морщинистые пальцы с ободками серебряных перстней, и силился рассказать беззубым запалым ртом, как хороши русские кардаши.

- Я старый аскер. Когда ваш гранд дук князь Микола ходил Стамбул брать - я аскер был. Потом француз стоял. Англез стоял. Рус нет вор, рус нет кулак. Рус хорош, кардаш, рус, как мулла.

Круто тянул армию Кутепов, только исподволь, мало-помалу, опуская блок, когда начали его понимать, когда даже нетерпеливые, молодые поручики стали говорить, что без Кутепова расползлась бы армия в человеческую труху.

Был сначала такой приказ: хождение по улицам разрешено до 7 часов вечера, а позже - на Губу. Потом разрешено до 9, до 10, до 11, теперь до 12-ти. Так, покоротку, опускал железную узду генерал.

И всё падали по кривой вниз вины губных сидельцев. От грабежа и кражи дошла Губа до дней своего падения, до пьяных дел. Тряхнет по всем десяти конвоец, получив свою лиру за месяц солдатской тяготы. Пьяненький военный чиновник завалится посреди улицы в пыль, распевая надорванным, бабьим голосом жестокий романс... Губа подберет.