Голомяное пламя — страница 10 из 40

А еще тут живет суровый, жесткий цветок. На камнях, на скалах, часто у самого моря цепляется он корнями что есть мочи за родную землю. Восемь ветров рвут его за тугую чуприну, а он знай держится, растет везде вплоть до Терского берега. Стебли как проволока, листьев мелкая жесть – всё для того, чтобы выжить в неласковом здесь. А то порой придет совсем большая вода, и скроется он в чужой соленой мгле. И часами без воздуха, света, и кажется, конец ему. Но уйдет море, и вот он вновь на ветру машет небу руками, крестясь ли, проклиная, живой, живучий, местный. А потом вынесет бережно к солнцу горсть меленьких желтых соцветий, и блеснет быстрый смысл в серой бессмыслице жизни. Ему не нужно верить, надеяться, ждать – он выживает и живет. «Золотым корнем» зовут его, потому что там, в тяжелой и мрачной глубине, извлекает он из всех невзгод и напастей своих тот сок, что живой водой будет для зверя и человека, вылечит, спасет, поможет. Забесплатно, за просто так. Потому что жизнь тяжела, смерть легка, и есть между ними любовь.

1913, с. Кереть

…Помню деревню большую. На склоне горы, а с другой стороны – море. И вокруг лес. И с другой стороны моря – тоже лес. Только не моря сторона, а залива. Само море островом большим скрыто. Дышит ветром оттуда, не видишь, а знаешь – там оно. Когда спокойное совсем, всё равно знаешь. Но уж когда рассердится – знай прячься. А в залив река впадала. Тоже большая, бурливая. Последний порог уже морским назывался, прямо в соленой воде буруны высокие. Вот там деревня и стояла, рядом со всем этим. Вернее, не стояла, а сбегала, как девушка нарядная, с горки к воде. Это летом, когда разнотравье. Луга цветные кругом – красные, синие, желтые. Зеленого совсем немного, цветы в основном. И воздух звенит от зноя. И кузнечики стрекочут гулко, как будто из-под земли. А комаров, мошки мало – море дышит постоянно. Только вечером бывают, когда оно затихает перед сном и лишь легонько посапывает. Но редко когда день без дождя. Тучи завсегда по небу ходили, помню. То сухо-глухо, то вдруг брызнет пылью водяной с неба, а то ливанет так, что до дому добежать не успеешь, насквозь весь мокрый. Тогда деревня тоже как девушка была, оконцами смеется на солнечный блик из-за туч, волосы травой мокрой по ней струятся, ручьи на камнях хихикают, к морю подбегают да в него с разбегу прыгают. Быстро летний дождь кончается – ветра сильные, все тучи разом сносят. И новые приносят тоже разом. Так что сухо-мокро по нескольку раз на дню. Вот и сети на солнце сушатся, под дождем опять мокнут, потом опять на солнце. Светлеют быстро, выцвечиваются. Красить их часто приходится. Но это летом всё. Осенью же поздней да зимой деревня, как старуха, с горы ковыляет, кривыми домами под тяжестью снега пригибается. Или тихо молчит, окошками подслеповатыми из-под насупленных бровей в судьбу вглядываясь, или шторм когда придет, рассерчается море-батюшко, то и треплет ее тогда, как забулдыга-сын престарелую мамашу, – под один бок ей поддаст, под другой, да за волосы мха оттаскает бесстыдно. Осуждающе, жутко шумит лес вокруг, кричит почти, воет, а что делать – жизнь такая да судьба. Вот и терпит старуха нападки злые недоученного, недолюбленного, а он ветром, водой, волнами, треском страшным пробавляется, беснуется. И много дней так, пока не изойдет сила, не утихнет на море шторм, заснет в углу усталый ветер-сын, и отдышится немного старуха древняя, деревянная, дома свои порасставит опять в порядке заведенном да оживет немного. Знает, за побоями тихо будет, раскаянье и даже слезы легкие, пока опять не накопится дурная сила и не придет с моря новый шторм.

Церковь у нас большая была, красивая. Высоко над водой стояла, словно лебедь белая притворы-крылья раскинув. Варламия Керетского, святого нашего беломорского, церковь была. А кто такой поп Варламий, сызмальства все знали. Заладит зимним вечером дедушка какой, песенник-рассказчик, свою долгую песню, мы сидим с открытыми ртами, слушаем:

Не устал Варламий

У руля сидеть.

Не уснул Варламий

На жену глядеть.

Не умолк Варламий

Колыбельну петь:

«Спи, жена иереева,

Спи, краса несказанная».

Жалко, теперь забылись старины, никто слов не помнит. А не жалко, тошно даже, без дедовых научений что человек перед новой жизнью – наг, как голец какой арктический.


За лесом, недалеко по дорожке идти, – поляна большая, ровная. Тут летом девушки хороводы гуляют.

Песни прерывистые – на ветру долго не потянешь.

Нарядятся все, любо смотреть. Повойники, жилетки, подолы – всё жемчугом шито. На вышивке – мелкий жемчуг, на шее, в ушах – крупный, залюбуешься. Голубой, белый, розовый, даже черный порой попадается. Это у богатых совсем. А и остальные не обделены были. Самое главное – красоту, любовь, ласку настоящую – за деньги не купишь. Жемчуг хороший можно купить, да корявице иной неласковой и он не поможет.

Жемчуг всем им батюшка мой доставал. Брат его по купеческой линии пошел. Хорошо у него получалось – рыбой торговал, солью поморской. Потом завод лесопильный построил. Но и людей не обижал. Школу построил, церковь. А в доме у него всегда дверь для нуждающихся открыта была, для вдов и сирот поморских. Так его все в Поморье знали и звали уважительно – купец Савин.

Отцу же моему знание от дедов было. Нелегкая наука да работа тяжелая. Иной раз бросал он всё, в покрут уходил в моря, да быстро назад возвращался. «Характер тяжелый», – говорил, оправдываясь, а мы-то знали, что не терпит над собой начала ничьего. Будь ты богач заносчивый, бедняк ехидный, властная какая структура – а что не по батюшке, делать не будет. Смолчит другой-третий раз, сожмет нутренность всю в кулак ради прибыли, удобства какого, но потом всё равно не выдержит, так оттянет неумного командира, что бесенята из того так и кувыркаются. Это ведь мелкие бесы внутри у человека сидят – гордыня да чванливость. Очень они острого слова боятся, аж кукожатся все и избечь норовят.

Вот батюшка и возвращался каждый раз к своему промыслу. Сам один, сам себе голова, сверху небо и Бог, под ногами – вода, весельем журчащая, вокруг вольный лес с комарами да ягодами. А к дьяволу сам не просись – он к тебе особо и не полезет, кому лишних уговоров да кривляний хочется, всё норовим попроще да поглаже.

Промысел такой интересный, что не жалел он никогда ни о спине, всю жизнь больмя болевшей да под конец его скрутившей, как сосну северную на студеном ветру, ни о жизни худо-бедно небогатой. Перекупщик всю основную прибыль соберет, наш северный жемчуг в иностранные страны продаст, а потом обратно его же – такой ориентальный тот становится – купит и нашим же русским дуракам втридорога. А батюшка процесс любил – как из глубины подводной да из тайны иножизненной, из мяса моллюсечьего вдруг красота появляется, живая такая, теплая, небесная, что хоть плачь от чуда дивного.

Он меня смала тоже начал к промыслу приучать. Сначала к речке нашей всё водил, учил. Семга к нам на нерест ходила, ловили ее, матушку, много, да отцу моему не та прибыль. Зачерпнет ладонью горсть песка со дна и мне показывает – видишь, говорит, серебринки малые? А в песке, действительно, словно звездочки мелькают, чуть песчинок крупнее. Иной год совсем их много, иной – поменьше. Я, отец говорит, наперед могу сказать, за несколько лет, – много жемчугу будет или мало. Серебринки эти живые. Зародыши жемчужницы, раковины, что жемчуг дает. Они сначала, как родятся, плывут в воде и семгу ищут. Забираются к ней в мясо и живут так два года. Люди глупые говорят – семужий клещ, рыбу, мол, портит. А он через два года покидает ее, когда она в речку из моря приходит. На дно ложится в местах под порогами речными и ракушкой становится. Растет, силы копит. Красоту делать непросто, созреть надо. Видишь как – люди думают, вредитель, рыбу портит, а он свое дело знает, и не до людской им всем глупости – и рыбе, и жемчугу. Добровольно нам отдаются потом, чтоб не перегрызлись все. А мы дара этого не понимаем. Очень сильно нужно думать про жизнь, Колямба, добро и зло сложно замешаны, нельзя наобум бросаться.

Так меня учить начинал, а я всё за серебринками смотрел, когда они ползать начнут, живые ведь. Но они лишь мерцали улыбчиво сквозь песок и воду, маленькие, а мудрые.

Когда на ловлю брать меня стал – то счастье мне было. У батюшки была избушка своя на речке, далеко от деревни. Там такая протока тайная, узкая вроде, а потом широко разливалась за островом речным и водопадом бурным падала с камней. На острове этом избушка и стояла. Маленькая снаружи, а всё в ней помещалось – печка-каменка, нары широкие да приспособы разные. Труба была, из полена выдолбленная. Плотик малый он на берегу держал. Пойдем мы с ним с утра на ловлю, плотик спустим, сами шестами толкаемся. Глубина под нами метра два, не больше. А не видно ничего, то солнечные блики по воде бегут, то рябь мелкую ветер нагонит, да и сама речка бурливая, неспокойная. Доплывем до места, ничем вроде не примечательного, остановит отец плот, якорь в воду бросит. Возьмет трубу свою, из бревна долбленную, одним концом в воду опустит. Смотри, говорит, лежат, красавицы. А там, на дне, действительно, жемчужниц видимо-невидимо. Лежат, как тарелочки овальные, как угольки погасшие – черные. Отец долго их рассматривает, потом указывает – смотри, та, что с горбиком, кривулинка такая большая, она может быть с жемчугом. И вот та, левее, щербатая такая, с зубчиками. Так насмотрит несколько и доставать начинает. Можно палкой длинной с расщелиной на конце, но неудобно ей, далеко, да раковины повредить можно. Отец тогда разденется да ульнет в воду. Долго его нету, а поднимется – в руках несколько раковин. Возьму их, ему помогу забраться на плот. И пойдем к берегу.

Там отец достанет из кошелки берестяной все раковины, что насобирал, разложит на мелководье. Лежат они на песочке, прозрачной водой омываются, солнцем обогреваются – хорошо им. Потихоньку начинают одна за одной раскрываться. Так интересно это – вроде и противные внутри, слизистые, а всё равно живые. И присмотришься – внутри незащищенность какая-то, нежность и красота, хоть и чужая, а всё равно – бахромочки тонкие, мяско желейное, оранжевым да перламутровым переливается. Отец их бережно берет каждую. Они, конечно, захлопываются сразу. Тут силу приходится применить. Нож осторожно меж створок протискивает да поворачивает потом, чтобы щель достаточная осталась. Вот туда, в нутро, палец просунет и щупает там, складочки разглаживает. Если пусто, нет жемчужины, тогда аккуратно нож вынимает. Раковинка захлопывается. Он ее обратно в воду кладет. Мне самому сначала противно было палец в неизвестное совать. Но отец настоял, надо, говорит, ко всему в жизни привыкать. Вот я собрался со всех сил, аж зажмурился, да и стал пальцем внутри шурудить, ничего не почувствовал сначала. Отец даже прикрикнул на меня – тише, порвешь всё там. Я тогда тише стал елозить, но неумело как-то. Пока не понял, не почувствовал, как у нее всё непрочно там, как прохладно и слезливо. Тогда и понял, ка