Голомяное пламя — страница 12 из 40

Снегоход Несуна затих вдали, и я остался один посреди снегов. Все эти дни я наматывал десятки километров по лесам, озерам, морскому побережью. Широкие лыжи, подбитые камусом[13], позволяли с легкостью бегать по сугробам, лишь иногда, летя с горы, я не рассчитывал высоты елок, коварно засыпанных рыхлым снегом, пытался пропустить их между ног и за глупость свою бывал наказан нестерпимой и обидной болью. Я ловил рыбу, охотился, но не добыча была главной для меня. Мне нужно было каждый день изнурить себя до смерти, чтобы можно было ночью заснуть, чтобы хоть на время улеглась в душе обида, чтобы перестало дрожать нутро от животного желания рвать зубами, когтями драть, мстить. Я пытался разумно убеждать себя, что не нужно так, что виноват сам, что знал о невозможности любви в этом мире, и всё равно доверился, раскрылся полностью, подставил мягкое брюхо. И наказан был за глупость поделом. Что не должен больше никто страдать, что нужно пытаться забыть и жить дальше, что излечиться можно. Но лишь только отвлекался на секунду, отпускал себя – мозг тут же рисовал кровавые картинки, и отмщенный, я ликовал, пока не вспоминалось, что всё еще впереди.

Помогала только беготня лесная, до одури, до отупения, до страшной ломоты в спине и ногах. По вечерам, поужинав и падая в сон, успевал поспорить с Несуном, который все дни наблюдал за мной с тревогой и пониманием.


– Нужно попробовать верить, – говорил он убежденно, – просто верить, не требуя доказательств. И боль свою Богу отдать. Станет легче, увидишь.

– Смешно мне это, – я не сдавался никогда и не боялся никого до этих самых пор, – в этой стране верить нельзя. Бессмысленно. Мы ходим по костям, здесь вся земля – труха, обломки тех, кто тоже верил, и надеялся, и ждал. Бессмысленно и тупо.

Вздыхал Несун, а я не засыпал, нет, умирал на время, до утра.


До Крестовых озер было далековато, не дойти пешком. Я упросил Несуна свезти меня туда и на день там оставить. Казалось почему-то, что будет здесь какая-то небывалая удача – под крутыми скалами берегов чудилась темная бездна, полная таинственных рыб. Несун, прощаясь, посмотрел на меня с каким-то сожалением:

– Если что, Варлаама проси.

Я усмехнулся в ответ.


Небольшого окуня я поймал почти сразу, лишь только уселся у первой лунки и опустил в воду наживку. Смотал небольшую донку и достал хорошую, с толстой леской и мощным тройником. Насадил жалобно пискнувшего окушарика и стал опускать удочку в воду. До дна оказалось метров тридцать, такой же была черная скала, в тени которой я примостился. Я сидел довольно долго и стал уже уставать, как вдруг взяло. Взяло сильно и уверенно, властно. Я подождал немного, потом подсек и стал тащить. Из пучины поднималось что-то большое. Оно шло без рывков, но так тяжело, что где-то глубоко внутри у меня затрепетал, зачастил аорты пульс. Я подтащил рыбину к лунке – оказалось, что она в нее не проходит. Темная тень встала подо льдом. Я скинул рукавицу, полушубок и сунул руку в воду, чтобы развернуть рыбу головой к лунке и за жабры вытащить на свет. Дотронулся до тела и еле удержался, не отдернул руку. Голая противная кожа без чешуи, скользкая и холодная, – это был налим. Огромный, я таких не ловил. И вообще не любил их. Всегда отвращала медлительная уверенность этих трупоедов. Но не отпускать же его. Я продвинулся к голове, нащупал жабры. Вдруг рыбина мощно метнулась в сторону. Я вскрикнул от боли – в ладонь, в мясо глубоко вонзился крючок тройника. Я было дернулся, но в секунду всё понял – не выбраться.

Очень холодная вода. Боли не было, но не было и выхода. Я тянул порой, но крючок только глубже входил в руку. Другое жало его зацепило огромную скользкую рыбу. Я был сверху, она замерла подо мной. Она могла долго ждать. Я ждать не мог вообще. Руки я уже не чувствовал. Плавился гладкий лед под щекой и тут же замерзал, твердя о неизбежном. Я пытался кричать, но замолкал – бессмысленно. Несун должен был приехать через многие часы. Мне было холодно и жутко. Я хотел жить, и чтобы жили все другие. Я больше не хотел убивать. Я очень устал. Я ничего не знал про время. Я начинал засыпать – сами закрывались глаза. Иногда казалось, что слышу шум мотора, но это гулял ветер в соснах. Губы скорежило в нелепую усмешку. Я с трудом разжал их и просипел: «Помоги!» Прошептал еле слышно, потом закрыл глаза и отчаялся. Очнулся от сильного удара – рядом с моей головой глубоко в лед вонзился багор.

Повѣдание от чюдесъ преподобнаго Варлаама Кѣрецкаго чюдотворца

В лѣта 7172 (1664) году, июня въ 1 день повѣда намъ нѣкий мужъ именемъ Петръ Васильевъ, порекломъ Буторин.

Юну ми сущу, в первое на десят лѣто возраста моего, упражняющежеся со отцемъ в рыбных ловитвахъ в Соностровах. Видѣние таковое во снѣ видѣ, яко пловущу намъ со отцемъ моимъ в карбасѣ, противъ Шарапова наволока, напрасно возъярися море волнами, и наполнися судно наше воды, и азъ быхъ яко во иступлении. И паки видех ину волну, идущу и хотящу покрыти судно наше. И озрѣхся и видѣхъ в судни нашемъ старца сѣда брадою, защищающе насъ от волны тоя. И абие внезапу обрѣтеся судно наше во отишии за коргою. И егда избави насъ от потопления, и рече намъ: «Потонути было бы вамъ, аще не бы азъ, Варлаамъ ис Кѣрети», и повелѣ ми повѣдати людемъ. Аз же возбнувъ и начатъ повѣдати отцу моему бывьшеѣ видѣние. Он же, яко младенцу мнѣ, и не внимаше себѣ во умъ.

Наутрие же узрѣхом лодию в море идущу, и егда близъ насъ бывшей. Инъ сусѣдъ прииде к нам з другие тони и повѣда: «Наша де, кѣрецкая, прошла лодья, но азъ не смѣяше ехати к ней, понеже зыби на море много».

Отецъ же мой внезапу начат глаголати: «Поедемъ мы в волость хлѣба ради». И поехаша, и вѣтру сущу велику. И егда бывшим намъ у Шарапова наволока, напрасно пришед волна и наполни карбасъ нашъ воды. Нам же в недоумѣнии велицемъ бывшим и ужасшися. И паки видѣхомъ вторую волну, лютѣе той ярящуся и покрыти насъ хотящу. Нам же до конца отчаявшимся живота своего. И абие внезапу судно наше, никим же направляемо, обрѣтеся за коргою у брега. Мы же возрадовахомся велми и выливше воду из карбаса и доидохом в волость. По пяти же днех яви ми ся паки той же старецъ во снѣ в трапезѣ, поношая мя мнѣ и ужасая, и хотяше мя бита дубцы и глаголаше: «Что ты мною бывшеѣ вамъ не повѣда всѣмъ человеком дѣяния моего?» И повелѣ повѣдати людемъ.[14]

2005, с. Кереть

Я всё-таки бросил курить – и многие месяцы радовался. И скрывал, что хочется. Говорил всем, тянущим нелегкое бремя, – ну вот, я же смог. А на языке, в голове, внутренностях, чреве, слюнных железах было одно слово – дым. Который сладок и приятен. Который навсегда. Который память. Вкус. И боль воспоминаний о танцах радостных и безнадежных победах.

Когда мнешь непослушными разуму пальцами тугую папиросу, когда из нее сыплется мелкая труха, несмотря на все усилия скрутки и прижима, попадающая на язык, понимаешь – ты опять попался. В который раз.

И с облегчением и веселым отчаяньем произносишь слово – «Беломор».

Я люблю эти первые минуты, которых ждешь целый год, трепещешь ими, боишься, а наступят они – и вроде бы никаких резких восторгов сразу. Обыденно всё. Море такое, островами загороженное от широкого взгляда. Запах еле-еле слышимый. Не морем даже пахнет, а мокрой древесиной от бревен причала. И немного – вон тем фукусом, на берег выброшенным. И дымом, курящимся из серых баинок[15]. И рыбой чуть-чуть. И счастьем. Так стоишь на причале, смотришь невольно в светлую воду, в глубь ее. И там тоже всё обычно – мольга какая-то снует, водоросли колышутся. Ну и что – морская звезда. И вдруг замечаешь, как из тени, длинной от низкого ночного солнца, выплывает ярко-бордовая огромная медуза и колышется величаво, никуда не торопясь. И после, от цвета ли этого неистового, на Севере невозможного, от запаха ли подспудного, вкрадчивого, как первое женское прикосновение, чувствуешь внезапно, что душа твоя уже распахнута до горизонтов, что, не заметив как, ты уже попался в нежные сети, что в глазах твоих слезы, а в голове гулкость и пустота, и только сердце восторженно стучит торжественный марш – здравствуй!

В такие минуты лучше притвориться суровым, грубым, жаждущим выпить и покурить серьезных папирос. Поэтому сразу на заброшенные доски – газету, на нее хлеб ломтями, сало, луковицу хрусткую, бутылку. И делаешь вид, что проголодался, что жить не можешь без водки, что всё неважно остальное. И крепкий дым-горлодер на все эти запахи – чтобы не опьянеть, не сойти с ума от них. Только почему-то не клеятся разговоры, а если и вырвется фраза, то в конце обязательно прозвучит какой-нибудь сдержанный вопль сдавленного восторга. И еще – хочется смеяться. Радоваться хочется, что живой, что все вокруг живые, что соленая кровь в жилах сродни соленой воде под тобой. Вот в этот момент мужик местный в телогрейке и подошел на катере. Слово за слово, его угостили, сами выпили, про путь до Керети он рассказал:

– Старика Саввина найдите. Он там всё знает.

– Как правильно, Саввин или Савин? – я редко умные вещи могу спросить, всё на каких-то ассоциациях ненужных, полувздохах.

Мужик заинтересовался:

– Два «вэ» вроде. А чего спрашиваешь, знаешь кого?

– Да нет, глупости. Подумалось чего-то – Савин, Саввин, авва отче, чашу мимо пронеси. И прочие радости.

Мужика звали Рома, был он старшим научным сотрудником с биостанции на мысе Картеш. И официально заявил об этом. И мы еще выпили. И потом еще немного. И так увлечены были разговором, что позже лишь заметили – на соседнем причале сидит женщина одинокая. Сидит, вся в черном. Нестарая еще. Неподвижная. Вдруг вспомнилось, что подъехали только, два часа назад, она так же сидела, в такой же позе сгорбленной. Вот и спросили посреди дыханий и восторгов у нового друга – что сидит так? Он посерьезнел сразу:

– Мужа море вчера взяло. Нырнул после бани – и с концами. До сих пор не нашли.