Голос — страница 14 из 23

Она меня как будто не слышала.

– Да не хочу я ничего проверять! Мне в автобусе станет плохо, и будет уже не до русалок.

Бабушка сникла. Ну, может, в день ярмарки начнется гроза, и она передумает. Некоторое время она молча глядела в окно. По Преголи мимо Рыбной деревни скользил речной трамвай «Чайка». Пассажиры махали прохожим на Юбилейном мосту, и прохожие махали в ответ. Девочка на борту случайно выпустила желтый шарик, и тот взвился к облакам. Девочка тянула к нему руки, а взрослые следили за полетом, запрокинув головы.

Я отвела взгляд, чтобы не видеть, как эта беспомощная желтая песчинка с бешеной скоростью уносится в небо, к высоким слоям атмосферы, навстречу неминуемой гибели.

Я уже сто раз устыдилась, но извиниться пока не хватало духа. Бабушка заговорила первой. Тихо и сокрушенно. Каждое ее слово обжигало.

– Да что мне эти ярмарки, Шуля? Все уже… Просто хотела тебе нашу деревню показать. И самой напоследок посмотреть. А то лето кончится, ты уедешь, а там – кто знает, увидимся или нет…

– Ой, ну что за ерунда! Вот придумала! – Внутренний толчок заставил меня поменяться с ней местами.

Бабушка слабо улыбнулась. Конечно, мы обе знали, что она ничего не придумывает. Вот ее усталые глаза, которые теряют цвет. Вот глубокие морщины, которые ложатся одна поверх другой. Вот ослабшие пальцы, которые несмело берут вилку – им она кажется тяжелой, словно отлита из золота.

– Говоришь ерунду какую-то, – строго повторила я, как будто эти слова могли отогнать смерть. – Ну ладно, давай съездим, раз тебе так хочется.

– Да нет, Шуля, зачем, если плохо?

– Ты теперь отговаривать меня будешь? Невозможно с тобой!

В это не верилось, но однажды ее не станет. Меня укололо горечью.

За два дня до ярмарки у бабушки заболели ноги. Точно как в моей дурацкой отговорке. Она бодрилась и делала вид, что все в порядке, но колени распухли так, словно ее покусали пчелы.

– Давай съездим потом, после ярмарки, – предлагала я. – Наоборот, хорошо – толпы не будет.

Но бабушка хотела увидеть Ушаково «при полном параде» – в праздничных флажках и гирляндах. Чтобы на руинах Бранденбургского замка рыцари бились за сердце красавицы, чтобы пахло пирогами с ревенем, чтобы повсюду бегали дети, смеялись, откусывали от розового облака сладкой ваты, катались на пони и караулили на речке ундину (бабушка их научит, что сперва надо в уши натолкать мха). Пожалуй, только ярмарка могла приблизить нынешнее Ушаково к тому, каким оно виделось бабушке в детстве.

Накануне ярмарки бабушкины шаги сделались совсем несмелыми. Она передвигалась по квартире, шаркая и держась за стену. Собственные ноги доказывали ей, что вернуться в детство не получится.

Я, как могла, отвлекала ее разговорами. И себя тоже – я впервые видела свою неунывающую бабушку Надю такой немощной.

Бабушка сдалась: сложила вчетверо выглаженные синие брюки, убрала блузку в шкаф. Прилегла, обложилась подушками.

И я поняла, что завтра сяду в автобус и поеду на ярмарку. Увижу Ушаково за нас обеих. И все там сфотографирую – каждый дом, каждый камень, чтобы бабушка провела мне экскурсию, не выходя из дома.

Я принесла ей ромашковый чай и «Мы все из Бюллербю» – любимую нашу книжку, такую же неотъемлемую часть летних каникул, как Ревнивый пирог. Мы всегда растягивали ее, чтобы хватило на все три недели, – по одной-две истории перед сном. Я даже не пыталась завести в Кёниге настоящих друзей, мне вполне хватало детей из Бюллербю.

Бабушка сделала один глоток и осторожно поставила чашку на тумбочку, потеснив многочисленные микстуры и мази.

– Смотри, что я нашла! – сказала я задорно, хотя меня немного замутило от запаха всех этих лекарств.

Она сонно улыбнулась, но улыбка вышла совсем слабая, механическая.

Мне хотелось поговорить, вспомнить, как мы ездили дышать морем, как собирали в бутылку янтарики с песком в подарок маме, какой вкусный пышный омлет давали в столовой.

Но бабушка уже сняла очки и погасила свет. Я немного посидела у нее в ногах и тихо вышла. Сердце брыкалось в груди.

Я думала, что «Бюллербю» меня успокоит, но не могла сосредоточиться, страницы словно опустели. Я никогда не читала эту книжку одна, мы всегда читали ее вместе.

20

Я ушла рано, бабушка еще спала. Оставила ей записку, чтобы не волновалась.

Пока я шла к остановке, все внутри металось, ладони вспотели.

«Это не настоящий страх, – говорила я себе. – Ты выпила два дитимина и ничего не ела, тошнить не должно. Ты просто сядешь и будешь терпеть».

Сколько раз я видела в городе новые чистые автобусы, но почему-то за нами приехал заваливающийся набок доходяга в облаке черного дыма.

«А если все-таки будет тошнить? Тогда скажешь, что укачало, и потребуешь остановить автобус! Но почему целый автобус должен тормозить из-за меня?»

Пока я сражалась с собой, все уже погрузились. Стас задержался на подножке и подал мне руку:

– Хватайся!

Это был последний шанс передумать. Отговорки сами собой возникали в голове: живот заболел, деньги забыла…

Надо ехать. Надо сесть в автобус, и отходных путей не будет. Я выдохнула, преодолевая волну паники, и оперлась на Стасову руку.

Дверцы захлопнулись за моей спиной. Не дожидаясь, пока мы усядемся, водитель крутанул руль.

Раскачиваясь, мы пробирались через автобус. Первые сиденья занимали пожилые дачницы с внуками, середину – орущая компания мальчишек, которые размахивали пластмассовыми мечами.

От запаха бензина и пота мутило. Наконец мы добрались до нашего ряда – Глеб занял нам места.

«Сзади сильнее всего укачивает» – занервничала я и вдавила шарик акупунктурного браслета в запястье. У меня были длинные рукава, чтобы браслеты никто не увидел.

– Ты к окну или в проход? – спросил Стас.

Я протиснулась к окну мимо раскорячившегося в проходе Глеба. Стас сел рядом со мной и широко расставил острые колени, чтобы не продырявить спинку Яниного кресла. Глеб не знал, куда пристроить свои ножищи в армейских ботинках, и вытянул их в проход.

Я с ужасом ждала, когда Стас заговорит про «Страну аистов», а мне не то что беседовать – и дышать трудно. И я решила притворяться спящей.

– Что-то я вообще не выспалась. Разбудите, как приедем!

Я прислонила голову к стеклу и плотно закрыла глаза. Как бы я хотела, чтобы Стас умел читать мысли, чтобы он все понял. Я услышала вздох, а потом у него в наушниках заиграла музыка.

Жил-был человечек кривой на мосту.

Прошел он однажды кривую версту.

Продержаться сорок минут. Один урок. Всего на десять минут дольше получаса, а разве полчаса – это долго? Господи, целых сорок минут!

Я чуть не до крови надавила ногтем большого пальца в подушечку безымянного, чтобы боль хоть немного перекрыла панику. Иногда это помогает.

Страх сверлил меня, как маньяк. А что у меня против него – дурацкий детский стишок. Но я верила, что он отвлекает меня от страха. Или страх от меня.

Стишок я вспомнила однажды в метро, когда пыталась преодолеть эти невозможные четыре минуты до школы. После взрыва время в метро потекло по-другому.

Отец говорил, что молния не бьет в одно место дважды, но меня это не успокаивало. Я читала о терактах и пыталась найти какую-то систему, чтобы себя обезопасить. Но утешительного было мало: чаще всего взрывы случались в часы пик, как раз в мое время.

Я садилась только в последний вагон – прочитала где-то, что так безопаснее. Я начала бояться попутчиков с арабской внешностью. Я не хотела судить о людях по национальности, мне было за себя стыдно, но я ничего не могла с собой поделать. Иногда я просто выходила и ждала следующего поезда.

Между станциями реальность обрывалась – поезд попадал в черную дыру тоннеля, в гиблую зону, где могло произойти все что угодно. Я была заперта в вагоне, как в космическом корабле посреди бескрайнего мрака, и слепая тьма безучастно проплывала мимо иллюминаторов.

Иногда поезд резко тормозил, скрежеща по рельсам колесами, как стиснутыми железными зубами, и замирал посреди пустоты. Паника впивалась в сердце. Остальные пассажиры и ухом не вели, а мне хотелось выбить окно и сбежать. Воздух в вагоне нагревался, дышать становилось труднее. Кровь пульсировала в ушах, подступала тошнота, чудился запах гари. Секунды становились невыносимыми.

Я прижимала висок к прохладному стеклу и пыталась направить мысли на что-то хорошее, но они не слушались. Хаос поднимался изнутри мощной разрушительной волной.

И тогда словно из ниоткуда появился стишок. Странно, что он так врезался мне в память. Казалось, прошла тысяча лет с того выступления во втором классе.

Жил-был человечек кривой на мосту.

Прошел он однажды кривую версту.

Бордовый узорчатый ковер – это сцена. За моей спиной одинокая декорация – деревянная доска в форме домика с нарисованными понизу цветами. Передо мной в три ряда сидят родители с улыбками как у восковых фигур. Они меня пугают.

Моя мама беззвучно проговаривает стишок вместе со мной. Отца не видно – его лицо загораживает камера, которая фиксирует каждое мое слово. Я до дрожи боюсь ошибиться. От волнения я тороплюсь и проглатываю слоги, лишь бы поскорее закончить. На меня наваливается страшная ответственность перед отцовской камерой и особенно перед этой декорацией. Все-таки декорация – это уже настоящий театр.

Но чем ближе к финалу, тем меньше я нервничаю. И даже зловещие улыбки на восковых лицах родителей больше не внушают мне ужас.

Покуда не рухнул кривой их домишко!

Последнюю строку я выкрикиваю громко и радостно. Кланяюсь под аплодисменты и убегаю. Теперь никто на меня не смотрит, и нет на свете никого счастливее меня!

Поезд все еще стоит в тоннеле. В голове совершенно пусто – только эти восемь строчек ходят по кругу, как по Кольцевой, до тех пор пока машинист не предупредит по громкой связи: «Поезд отправляется!»