Голос — страница 20 из 23

Кое-что удавалось выведать у бабушки – она переживала, что меня в школе заругают, если не расспрошу ветеранов к Девятому мая. Это каждый год задавали, и бабушка, которая была в тылу и в Калининград приехала с первыми переселенцами, просто пересказывала мне сюжеты каких-то книг. А когда дед умер, я вдруг понял, что вроде как несу ответственность за его историю. Она не должна вместе с ним пропасть. И я стал искать информацию – книги, письма, газеты того времени. Даже в архиве был.

– И что ты узнал?

Видно было, что ему хочется об этом поговорить, но он опасается. Это мне было знакомо.

– Ну… раз у нас все равно сегодня внеочередное собрание клуба… И рассказ о смерти…

* * *

После взятия Кёнигсберга молодой сержант Иван Рыжов принял решение остаться в Восточной Пруссии. Город был мертв. Черный дым уходил в облака. Груды камней, под которыми были погребены солдаты – и вражеские, и свои, – напоминали Рыжову курганы. Уцелевшие немцы спускались под землю, в кёнигсбергские подвалы.

Электричество не работало, и по ночам город казался больным, изуродованным и брошенным. Эта картина согревала Рыжова получше наваристой похлебки, пока он патрулировал улицы в поисках раненых и вслушивался в темноту подвалов. Наткнувшись на мертвого пруссака, он грузил его на тачку и вез в общую кучу. На радость, куча росла быстро.

В груди все еще бушевало желание прикончить, разрушить, добить. Рыжов вошел в пустующий дом, схватил резной стул и разнес мощным ударом о стену. Рухнул семейный портрет, послышался хруст стекла. Рыжов усмехнулся этому звуку.

В соседней комнате стоял нетронутый рояль с блестящей черной крышкой. Рыжов вскочил на него и принялся топтать сапогом клавиатуру. Наступал проклятой немецкой музыке на горло, превращая ее в поток тупых бессвязных звуков. Грязь от сапог забивалась между клавишами. В качестве финального аккорда Рыжов замахнулся и швырнул хрустальную вазу в цветное витражное окно. И снова этот чудесный звук битого стекла, битой немецкой роскоши.

Прознав о погромах, майор Лыткин пришел в бешенство.

– Вы что делаете?! – заорал он. – Зачем жечь, ломать? Это же все нашим будет!

У Рыжова воздух в груди замерз: как не жечь, не ломать? Немец все сжег, все сломал, никого не пощадил! Да что ж ты говоришь такое, товарищ майор?

Лыткин стал по очереди вызывать к себе солдат на беседу. Уговаривал поднимать новый край на благо советского народа.

– Я и сам остаюсь, – сказал он Рыжову. – Приказ такой. Скоро жена с дочкой из Свердловска приедут. Будем тут города советские строить. Я свой долг перед Родиной знаю. И ты, Рыжов, знай. У тебя остался кто?

– Никак нет, товарищ майор.

Лыткин коротко кивнул. Пообещал три тысячи подъемных и любой дом на выбор – какой понравится. Предложил и в отпуск на малую родину съездить. На месяц, да и на два не жалко. От отпуска Рыжов отказался: село его немцы спалили, разозлились, когда партизаны ночью обстрел устроили. Рыжов писал на родину: жив ли кто из родни? Ответа не получил.

С майором Лыткиным они вскоре сдружились. До призыва Лыткин изучал ископаемые камни, и знания его пригодились на новом месте – он возглавил Янтарный комбинат в Пальмникене[22]. И в числе других демобилизованных позвал на работу Рыжова, которого считал парнем толковым.

Сразу по приезде в Пальмникен Лыткин отправил Рыжова выбирать дом. Рыжов ходил долго, придирчиво осматривал каждую постройку – чердак, подвал, участок. В подвалах попадались перепуганные немцы – в основном женщины, дети и старики. Рыжов на них не глядел, уходил.

Ему приглянулся двухэтажный дом с большим огородом – клумбы убрать, а вместо них посадить картошку, капусту. Пальмникен почти не бомбили, окна стояли как новые и глядели на море, что плескалось на скате холма.

Моря-то Рыжов до той поры и не видел. А море увидело его молодым, худым и ошарашенным, на грязном лице – счастье, на ногах – снятые с пруссака сапоги.

Как он сюда попал? Будто выбрался на свет из-под земли.

Он ковырял носком мокрый песок, следил, как набегала волна. Набежит, и спадет, и снова набегает, и так без конца. Долго стоял сержант, удивленный, что выжил, что кончилась война, что впереди – другая жизнь.

По всему берегу валялись бурые камни, крупные и помельче. Рыжов насобирал. Решил, что канифоль. Хорошо и жарко пылала она в печи. Только в первый день на комбинате Рыжов узнал, что это и есть камень янтарь.

Янтарный карьер был затоплен, но в хранилищах обнаружилось двадцать тонн добытого янтаря, и кто-то должен был его обрабатывать. Лыткин оставил немецких мастеров и поручил им обучать ремеслу советских солдат. Так Рыжов, сроду не видавший янтаря, занялся ювелирным делом.

Начинал заготовщиком: ошкуривал и отесывал янтарь металлическим ножом, пока не сойдет верхняя корка. После мыл и очищал камень в специальных фарфоровых ваннах – а для чего фарфоровых – кто ж их, немцев этих, разберет? – и высушивал в печи. Дальше заготовки переходили к калильщикам, шлифовщикам, сортировщикам, обработчикам, сборщикам, художникам-изготовителям и контролерам. Художниками были немцы. Сгорбившись над чертежами в тусклом свете лампы, они сосредоточенно глядели в лупу, спаивали детали, шлифовали, вытачивали. Рыжов их недолюбливал – с каждой брошкой возятся, как с дитем! А план-то кто будет выполнять? В России, вон, сувениры ждут, а они тут разводят художества!

Больше всех Рыжова раздражал его наставник – дотошный старый Вольф. Медлительный и аккуратный, он приводил молодого торопливого сержанта в бешенство.

– Да понял я! Сто раз уже показал! Шнель, камрад, шнель! – ругался Рыжов.

А Вольф отвечал наставительно:

– Schnell ist nicht immer gut[23].

– Лодырь ты просто, вот кто, – огрызался Рыжов.

Молчаливый Вольф относился к сержанту как к несмышленому школьнику. Учил работать с печью и станком, читать чертежи, терпеливо демонстрировал технику снова и снова, пока Рыжов не наловчился. Под руководством Вольфа Рыжов вскоре стал калильщиком, а затем и шлифовщиком, но ему все равно претило во всем подчиняться немцу. В конце концов, он, Рыжов, был дружен с самим директором комбината!

Майор Лыткин поселился в особняке один на трех этажах: резная мебель, рояль, библиотека, полы паркетные, в каждой комнате по камину с мудреным барельефом, а в кухне – кафельная изразцовая печь. В саду всюду клумбы и жасминовые кусты, скамейки, дорожки мощеные, а вместо забора – живая изгородь.

В первый раз Рыжов так и обмер. Не подозревал он, что бывает на свете такая роскошь. Но майору позволительно: он теперь директор комбината, да и жену с дочкой вот-вот из Свердловска пришлют. А свою немецкую кафельную печь Рыжов разобрал. Сложил вместо нее правильную русскую, выкрасил белой краской и зажил как подобает.

Первое лето в Пальмникене было одним из немногих воспоминаний, которые не вызывали боли, только радость.

«Столько рыбы было! Селедочные головы даже не ел, за окно выбрасывал», – рассказывал внуку Рыжов, и в полуслепых, будто подернутых туманом глазах старика вспыхивал на мгновение молодой задор.

Когда разгребли завалы и воскресенье снова было объявлено выходным днем, Рыжов стал ходить в море на лодке. Заметил, что у моря тоже бывает настроение: когда оно свинцово-серое, значит сердится, когда синее до рези в глазах, значит радуется, а если катит зеленые волны, значит играет, дурачится. Жизнь снова стала простой и понятной. По вечерам он поджаривал улов на открытом огне за домом, с аппетитом ел и засыпал сытым. Хоть и на чужбине, а на правильной русской печи.

А потом появилась Луиза Файерабенд. Семнадцатилетняя, она, по примеру многих немецких девушек, нанялась горничной в семью отставного офицера, как раз майора Лыткина. Рыжов счел это дикостью – взять в семью маленькую фашистку! Разве мог он тогда подумать, что эта маленькая фашистка станет ему дороже жизни?

Луиза, несмотря на болезненную худобу и невзрачное платье, всегда была причесана и опрятна и не забывала о хороших манерах. Должно быть, раньше она сама жила в особняке с прислугой. А отец ее наверняка был эсэсовцем, в этом Лыткин с Рыжовым не сомневались.

Иногда, закончив с уборкой пораньше, Луиза набиралась смелости и просила разрешения немного поиграть на рояле. Лыткин всегда разрешал. Не столько он любил музыку, сколько жалел юную немку. Глядя на нее, он видел свою Лиду, ровесницу Луизы, и, спохватившись, запрещал себе думать о том, что стало бы с дочерью, если бы он погиб.

Однажды Рыжов услышал ее игру. Не мигая смотрел он на свое отражение в черном полированном боку рояля и не мог разобраться, откуда, из каких исчезнувших миров эта хрупкая оголодавшая девчонка вынимает такие звуки. Музыка Луизы заставляла исчезнуть пулеметную очередь, свистевшую в голове. Она наполняла его необъяснимой радостью, накатывала волнами – как в первый день, когда он увидел море.

Жена Лыткина вместе с Лидой сразу по приезде потребовали немедленно выставить «эсэсовку» вон. К еде, которую приготовила Луиза, и не притронулись.

– Она же нас потравит, папа! Как собак потравит! – кричала Лида, разбрызгивая гневные слезы.

Лыткин велел дочери не выдумывать. Та завыла и в ярости убежала в свою комнату. «Какая дура», – подумал Рыжов.

Майор не оставлял попыток накормить Луизу и приодеть, хоть и знал, что она все раздаст.

Рыжов ласково называл ее Лизой, а она его – Йоханном. Рыжов не обижался, только посмеивался, как смешно она коверкает. Он не говорил по-немецки, а она почти не понимала по-русски, но это не мешало им гулять вдоль моря и глядеть друг на друга влюбленными глазами.

Так прошел год. Лиза немного выучилась русской речи и сказала «да», когда Рыжов сделал ей предложение. И сразу взялась мастерить из марли фату.

Рыжов бегал по инстанциям, хлопоча о советском паспорте для невесты. Но руководство отказывалось регистрировать такой брак. Сколько бы Луиза ни называлась Лизой, все знали, что она немка, а всех немцев велено отправить в Германию. Девчонка, говорили ему, и так тут подзадержалась.