Голос Незримого. Том 1 — страница 56 из 72

Журнал объединил на своих страницах почти всех московских и петербургских писателей-символистов и художников-модернистов. Редактор-издатель журнала Н.П. Рябушинский был ярким представителем европеизированного московского купечества. Современное русское и западное искусство было, благодаря его усилиям, оформлено и преподнесено читателям – кстати, весьма немногочисленным – с европейским качеством и блеском. Редакционные собрания журнала в течение нескольких лет были центром культурной жизни Москвы. Особенно прославились организованные Рябушинским художественные выставки «Золотого Руна» – «Голубая роза» (1907), «Салон Золотого Руна» (1908), 2-я и 3-я выставки «Золотого Руна» (1909), где была представлена живопись современных русских и французских художников. Известно, что Столица посещала собрания «Золотого Руна», где познакомилась со многими его сотрудниками.[13]

Для «Золотого Руна» были отобраны – и, возможно, отредактированы – короткие и по своей камерности не характерные для Столицы стихотворения. Начинающая поэтесса в этот период остро нуждалась в литературном наставничестве. Она обращается за поддержкой и советом к Валерию Брюсову и Андрею Белому, при этом невольно оказывается втянутой в глубокий и сложный конфликт между поэтами. Причиной конфликта была Нина Ивановна Петровская (1879–1928) – писательница, хозяйка литературного салона, жена поэта и издателя С.А. Соколова (Кречетова). Ее увлечение Белым и последовавшая после разрыва с ним связь с Брюсовым сделали отношения между двумя поэтами холодно-враждебными. Яркая представительница Серебряного века с его увлечением мистицизмом, спиритизмом, магией, Петровская сыграла роковую роль в жизни Брюсова. Публикация нескольких глав из писавшегося Брюсовым по горячим следам романа «Огненный ангел»[14], в котором он в замаскированной форме вывел всех троих участников романа, обострила конфликт, сделав поэтов непримиримыми врагами. В конце 1906 г. разладились и отношения Петровской с Брюсовым.

В автобиографическом венке сонетов Брюсова «Роковой ряд» (1916) сразу после сонета 8 «Дина», адресатом которого исследователи называют Нину Петровскую, следует сонет 9 «Любовь»[15]:

Как будто призраков туманный строй,

Все те, к кому я из твоих объятий

Бежал в безумьи… Ах! твоей кровати

Возжжен был стигман в дух смятенный мой.

Напрасно я, обманут нежной тьмой,

Уста с устами близил на закате!

Пронзен до сердца острием заклятий,

Я был на ложах – словно труп немой.

И ты ко мне напрасно телом никла,

Ты, имя чье стозвучно, как Любовь!

Со стоном прочь я отгибался вновь…

Душа быть мертвой – сумрачно привыкла,

Тот облик мой, как облик гробовой,

В вечерних далях реет предо мной.[16]

То, что речь идет о Любови Столице, подтверждают ее письма и любовные записки Брюсову. Приводимое ниже письмо, несмотря на поэтические символистские аллюзии (вползающая в сердце змея, зеркало и горящие свечи, «сладостно-испуганные» цветы), рисует портрет молодой женщины, открытой и смелой в своих чувствах, и выразительно иллюстрирует состояние Брюсова накануне окончания его романа с Петровской и вдохновленного ею литературного произведения.

19 26 07 г.

I

2 ч. 55 м.

Здравствуй.

Тяжело мне…

Внезапно проснулась. Тоскливые розовые маки упрямо метались в глаза. Шуршали, прыгали – сплетничали. Безразличные часы, как бесконечно-равнодушный пульс, бились над головой…

Почувствовала опасность. Близко, близко. Напрасно зарывалась в ворох теплых одеял – в ворох маленьких туманных мыслей…

Холодная, спокойная змея, зеленочешуйчатая с глазами голубыми и тягостными, как очи далеких, чуждых ангелов, притаилась, нет, теперь уж не притаилась, а властно и бестрепетно вытягивалась, приближаясь к прерывно мерцающему красному, как вино, и горячему, как созревший гранат в поцелуях солнца, сердцу. Приблизилась… и изумрудные кандалы зазвенели там, глубоко, в груди… где жизнь, где счастье. Я ясно, зловеще ясно ощущала красивейший браслет. Я ясно, зловеще ясно повторяла вслух: Расстаться, расстаться… и т. д. без конца. При этом очень подробно разглядывала отражение высокой печальной свечи у трюмо. Очень подробно и четко выписывала заключительные слова ничтожной бумажки, белой и страшной – слова смертного приговора своего. Стараясь перекричать думами своими унисонные шепоты маков, говорила душе своей, такой теперь и мне близкой, большой, горевшей ровным, ослепительным, угасающим светом, как величественный, не желающий гибели факел.

Говорила: Живем для красоты, для Бога, для истины – для Величественно-прекрасного. И не было его у нас. Нелепо, как зрячие, нарочно завязавшие глаза себе, заходили в уголки, закоулки, толкали друг друга туда. Уговаривали долго и убедительно, если кто-нибудь из нас осмеливался колебаться, если кто-нибудь, чуть сдвинув повязку, не хотел идти в узкую, тесную щель. А отвернув очи друг от друга, обратив их к прекрасным глубинам Я своего, сжимались, страдали… Не то, не то…

И почувствовала я, что устаю изливать алые капельки сердца – амфоры розовой и бездонной с узким, скупым горлышком. Устаю надевать ожерелья рубинные на тело дорогое, любимое, вливать насильно, как лекарство, сладкие брызги в сомкнутые уста… Есть много, много богатств. Утомляешься их отдавать. Утомляешься нехорошо, впадая в отупение, безразличие, нелюбовь. Начинаешь чуть-чуть презирать… Начинаешь думать, что не ждешь, не любишь, не хочешь моих венков из задумчивых иммортелей, моих букетов из гвоздики, сладостно-пугающей. Кажется, было всё это у Тебя: не нужно. Теперь избалованное, наскучившее обыденным тело может ответить только вкрадчивым ласкам лукавых александрийцев, с подведенными очами, с запахом розового масла.

Может быть, всё это не так…

Да, знаю, – не так.

Верю – не так.

Да если бы и так – всё равно. Пройду через щели, наступлю на александрийцев, заставлю тебя воскреснуть. Быть таким, каким Ты, знаю, был… Каким могу выразить Тебя. Каким любить могу. И хочу, хочу, хочу.

Ставлю еще один цветок у портрета твоего. Надеваю еще одно запястье на ноги твои. Жду тебя ликующе-праздничного. Дорогого мне. Божественного. Сладостно-равного.

Любовь

P.S. Завтра приду.[17]

Отзвуки расхождения Столицы с Брюсовым и его окружением, носившего не только личный характер, можно найти и в ее письме Андрею Белому, также посетителю редакционных собраний «Золотого Руна». Отличавшие Белого духовность и непохожесть на других поэтов подвигнули Столицу обратиться к нему за идейной поддержкой. С присущей ей открытостью и наивностью попыталась она объяснить причины своего одиночества в символистской среде.

Москва

19 21 07 г.

III

2 ч дня

Многоуважаемый Борис Николаевич!

В глубоком смущении обращаюсь я к Вам с этим письмом. Ведь я еле Вам знакома… Но сейчас, когда небо так просто и нежно раскрыло над землей голубые объятья, а в комнате, тающей в сладостных сумерках мартовских, наивно дышат – живут кроткие левкои, – душа моя преисполнена такой глубокой радости о жизни, такой уверенности в людях, что, кажется, нет ничего легче, как со всей искренностью, с улыбкой дружеской выска<за>ть другому свои мучительные сомнения и, не томясь страхом недоверчивым, ждать от него если не разъяснения, то слов приветных, ободряющих в ответ. Почему же и в этот момент, когда существо так любовно настроено, с таким трудом очищено от отравляющих соображений и тоскливых опытов прошлого, все-таки где-то далеко шевелится чудовище ложного стыда, страха, что в ответ не встретишь ни звука: равнодушие… молчание… Кажешься сама себе неловкой, старомодной мечтательницей, тщетно пытающейся разбить раковинки таких далеких – таких любимых творцов Прекрасного, которая никак не может отрешиться от воспоминаний о трогательно объединявшей школе французских романтиков или о преисполненной сердечного любопытства близости наших поэтов Пушкинской эпохи.

Правда, до сих пор все мои попытки сблизиться кончались очень плачевным образом. Но, может быть, просто это являлось результатом отсутствия внутренней связи?

Боже мой, я еще не устала радоваться розовой силе созидающей жизни и чувствую, успела почувствовать, как желанно и другим стало необходимое мне единение любовное. Предчувствие шепчет мне, что в Вас могу я найти отклик… Поэтому отброшу от себя все паутинки, успевшие облечь мою прежнюю непосредственность за этот почти год литературно-журнальных столкновений. Иду к Вам бесстрашно и серьезно, как ребенок, счастливый забвением слова «невозможное». К Вам – п<отому> ч<то> Вы совсем иной, чем те поэты, что зрела я раньше. Величие свое осияли Вы нежностью… Им доступны тайны юношей и мужей – Вы еще кроме того провидец старчества и младенчества. Вашему творчеству мало удивляться, им хочется дышать, жить, любить его без конца… Люблю его истинно, чудесно… Как саму себя.

И с каждой новой строкой, написанной Вами, всё с большей отрадой научаюсь понимать Вас. Тяжело, мучительно звучала статья в № 1 Весов[18], но радость несказанная слетела на меня, ибо душа моя откликалась, как эхо, на каждое Ваше проклятие, как струна резонировала на каждый стон. О, как я благодарю Вас, что сорвали Вы с истинно прекрасного сумбурные, вычурные нашивки, что воздели на них ловкие персты талантливых укрывателей!

Сознаюсь, будучи вдали от литературы, самоуверенно и крикливо провозглашала себя индивидуалисткой “pur sang”