Голос Незримого. Том 1 — страница 57 из 72

[19]. Восхищалась стройным, как мне казалось, созиданием современными художниками храма единого из основ индивидуализма к освобождению прекрасного человеческого духа для слияния с Божеством.

На деле, конечно, оказалось не то. Я увидала, как безумно и нелепо самообожание опьяненных собою творцов. Как розна и враждебна их деятельность, искания, идеалы. Поняла, что мое понимание индивидуализма, как выявление лучших ликов «Я» для уподобления Божественному, совершенно отлично от уродливых, маленьких выходок, доходящих до отвратительной карикатуры, выражающих своеобразное понимание этого credo всей почти литературной молодежи. Это примитивное понятие индивидуализма, как выискивания и придумывания отличий своих от других без всякой высшей цели, ужаснуло меня, ибо это великое течение, перегнанное в стихотворных колбочках самодовлеющих и безрелигиозных, к сожалению, часто талантливых сочинителей, обратилось в удушливые пары эстетства и т. д.

Куда же идти? С кем говорить? У кого учиться? Знаю один ответ: работать, читать. Но ведь жизнь трепещет, дрожит тут где-то… близко!.. И утомляет, и ужасает, и безнравственным представляется вынужденное, озлобленное одиночество. Тяжело созерцать, как злые цветы вырастают в богатой скрытыми силами любви душе, но и боишься, и закрываешь рукою другие, горячие и медовые – не нужные никому…

А голубые объятья ласкают очи мои, а там за забором дрожат, ввысь порываясь, красные и синие шары воздушные…

Откликнетесь ли Вы?

Первое свое сравнительно большое произведение посвятила я Вам – ибо благодаря Вашей III-ей жемчужной симфонии взялась я за перо. Захотите ли Вы принять этот ничтожный робкий венок?

Прочтите. Скажите свой отзыв строго-строгий. Он для меня был бы так важен!

Небо темнеет… Кончаю.

Я отвязываю свой трепещущий, ввысь рвущийся шар воздушный и пускаю безбоязненно к небесам.

Любовь Столица

P.S. Конечно, знаю, насколько ничтожна и неинтересна я в Ваших глазах. Но встречаясь с Вами еще хоть 10 лет, в З<олотом> Р<уне> и т. д., могла ли бы я Вам показаться интересной, достойной внимания?

Адрес мой:

Камер-коллежский вал против 5-ой Рогожской у<лицы> Нижегор<одской> жел<езной> дор<оги>. № 3. Любови Никитичне Столица.[20]

Безмятежный, непосредственный тон начала письма контрастирует с его содержанием, в котором звучат и неверие в выбранный путь, и горечь от крушения прежних кумиров, но в целом оно пока не свидетельствует о разрыве с символизмом. Признаваясь в любви к творчеству Белого, поэтесса правдива и искренна: поэзия и философия Белого, действительно, оказали большое влияние на ее будущее поэтическое творчество.

14 апреля 1907 г. на лекции А. Белого в Политехническом музее Н. Петровская выстрелила в Брюсова, благодаря чему их взаимоотношения получили общественную огласку. Петровская уехала для лечения за границу. Роман Столицы с Брюсовым оказался быстротечным: 7-м мая 1907 г. датируется ее прощальная записка.

Вскоре Столица, поняв «свою идейную чуждость»[21] символизму, на время отходит от московской литературной среды, пытаясь самостоятельно найти свой путь в литературе. Результатом «затворничества» стала ее первая книга стихов «Раиня» (М., 1908), не прошедшая незамеченной. Доброжелательным, хотя и не лишенным иронии, был отзыв Иннокентия Анненского, начинающийся признанием: «Любовь Столица страшна мне яркой чувственностью, осязаемостью своих видений».[22] Анненский отметил не только погрешности, но и несомненные признаки мастерства начинающей поэтессы – точность и многозначность эпитетов, соответствие темы выбранному стихотворному размеру. «Как хотите… Но если, точно, когда-нибудь женщины на Кифероне или Парнассе выстрадали своего бога, своего Вакха… а это был исконно их женский бог, жрецами потом от них лишь отобранный… то в этой толпе женщин хоть раз была и Любовь Столица, или… под луною нет справедливости»[23], – заключал Анненский, причисляя поэтессу к вакханкам, или, как говорили тогда, «мэнадам». Были и более резкие отклики, например поэта Юрия Верховского: «явное незнание простого языка и щегольство ужасающими неологизмами, <…> игра чудовищными эпитетами; беспомощное построение фразы и высокомерное презрение к грамматике», отсутствие «религиозного искания», «поверхностный чужой пантеизм, примитивно перенятая эротика».[24]

Особенно значимым для молодой поэтессы стало ее знакомство с петербургским поэтом и критиком Максимилианом Волошиным, которого также заинтересовала ее первая книга. Известна роль Волошина в жизни и творчестве начинающей поэтессы Марины Цветаевой. Следил он и за творчеством Столицы, навещая ее в Москве одновременно с Цветаевой. Увидев ее впервые в 1907 г. в редакции «Золотого Руна», Волошин отметил в дневнике:

Из литературных впечатлений. Молоденькая поэтесса Любовь Столица с московским розовым лицом и в голландском бархатном капоре. Рябушинский говорит про нее, что она «бальзаковского возраста», желая этим определить ее крайнюю юность. Она говорит мне:

– Теперь я изучаю только старых поэтов. Вот Валерия Брюсова. Но что же, он мне кажется современником Пушкина. На них обоих голубая дымка.[25]

Новая встреча состоялась по инициативе Волошина в марте 1909 г. Завязалась беседа, оба поэта читали свои стихи. Столица подарила Волошину свою «Раиню» с дарственной надписью: «Максимилиану Волошину – Любовь Столица. Спасибо Вам. 1909, весна».[26] Встреча произвела на поэтессу сильное впечатление, но и вызвала тревогу («Пишу Вам потому, что мне показалось, будто Вы во мне что-то принимаете, а что-то нет. А то и другое живо во мне неотрывно <…>»[27]). Она посылает Волошину подборку новых стихов, тщетно целый месяц ждет ответа и 1 июня вновь обращается к нему с письмом:

Ваше увлечение молодой «силой», как и можно было предвидеть, окончилось… А что может быть хуже строптивой и непонятной ученицы?!

Но и я права, если возмущаюсь столь невероятным, нелепым концом нашей встречи, которая была поистине прекрасна своей неожиданностью и искренностью.

Я хотела Вам написать тотчас же после нашего последнего бестолкового свидания – что-то огненное, необузданное, да, слава Богу, вспомнила, что модернисты – люди выдержанные, убийственно-хладнокровные, так сказать, и каждое свое писаное слово ценят на вес золота. Ведь молила же я Бальмонта об ответе, а он похваливал мою книгу про себя, да преспокойно помалкивал! Нет, очевидно, моему злополучию в литературных сближениях еще не суждено кончиться. А сейчас мне это кажется особенно досадным, сейчас, когда вокруг меня всё зелено, золото, молодо, когда меня обняла, закачала, закружила северная весна – сладостная услада… <…>

Теперь серьезно. Жизнь моя последнее время была полна целиком – Вашим неожиданным сочувствием, благословенным вмешательством! Сколько мне грезилось, думалось… Нет предела моей наивности: я ведь и впрямь подумала, что нашла друга по искусству!

Или это вправду так?..

Любовь Столица

Или Вы потеряли адрес? Так вот Вам он:

Г. Богородск Моск<овской> губ<ернии>. Лавка Камзолова. Имение Ершова «Стрелица». Можно в Москву.

Мне так ценно Ваше мнение, что, не зная, по-прежнему ли Вы желаете иметь мои произведения, посылаю последние стихи, где я попыталась вернуться к лирике.[28]

В посланных Волошину подборках новых стихов поражает их масштабность: циклы песен на фольклорные темы, героические античные образы, использование гекзаметра.

Письмо-отзыв Волошина неизвестно. Из следующего письма Столицы видно, что его ответ был суровым, но продиктованным заботой о ней – желанием предостеречь от ложного, искусственного, поддельного. Предчувствия не обманули Столицу: ее поэзия оказалась чужда Волошину, как, впрочем, и большинству критиков-модернистов. Поэтесса предпринимает попытку защитить свой путь в искусстве и свое творчество.

19 8 09 г.

Стрелица

VIII

2 часа ночи

Я отвечаю Вам тотчас же, т. к. боюсь, что после не соберусь этого так легко сделать и подам повод думать, что я обиделась (?!). Наоборот, очень благодарна Вам за письмо, п<отому> ч<то> оно глубоко заботливо. Пишу же, однако, единственно из-за того, что люблю правду, а Ваша «неприятная правда» – все-таки неправда, хотя и искренняя. Других же причин писать (кроме еще выставленной в начале) у меня, конечно, быть не могло: беспокоить Вас безобразной литературой и нелепыми «разговорами» поистине невежливо. Поэтому простите.

Представьте только, что это Вас упрекают в малой любви и скупых жертвах искусству, что это Вам ставят на вид беззастенчивое самоупражнение его священными реликвиями – и Вы признаете, что не всегда возможно молчание даже для поэта «под сомнением».

Вы говорите, что 1) «только то Вы сможете воплотить в слове, от осуществления чего откажетесь в жизни», что «истинная литература – монастырь» и что «надо променять жизнь на литературу».

Но представьте себе – это именно так и есть. Что у меня нет никакой иной жизни, кроме жизни стихов и в стихах. Что то «одиночество», та благодетельная замкнутость, которые Вы мне советуете – исключительный удел мой в продолжение 2-х, 3-х лет, т. е. тех лет, которыми связана я с творчеством. Вы, наконец, совершенно ошибаетесь, предполагая, что мне есть на что «расплескиваться». Увы! В моем существовании не было ни Петербурга, ни Парижа. Несколько выездов в «Золотое Руно», от которых потом я отказалась, не приняв так же Вашей хорошо сделанной литературы, как Вы не приняли моей плохой. Согласитесь, это не совсем дисгармонировало с «настоящим» непосредственным существом варварки, особливо принимая во внимание печальную участь остаться одной.