Голос Незримого. Том 1 — страница 60 из 72

чности поэтессы.

В тот же вечер ветер понес меня к Столице Русской Поэзии – к Любани-Столице. Увидишь, милый друг, Столицу, не захочешь в провинцию! Она угощала меня с «подносом» красным вином, в ресторан ездили, и я у нее ночевал! Она мне говорила, я слушал, было часа 4, муж пошел спать в иные палаты, я – в опочивальне богатырской, мне было немножко… стыдно! Она говорила мне, что я не люблю ее (это правда), что после я буду сетовать на свое сердце за то, что оно вопреки обычаю обошло ее заставу! Она поцеловала меня в самые уста и… мне еще раз было несказанно совестно! Понимаешь, милый друг, я никак не думал, что дело может принять столь крутой поворот, при том: рядом спит ее сынок, через комнату муж – не пойму, как можно так удивительно верить, так спокойно спать и, пожалуй, еще так безнадежно любить, так преданно, как любит ее муж. Любань – прекрасная женщина, редкая душа, ясный, сильный талант, – но у нее прошла молодость, а что, что ее заменит, и потому прежде всего она несчастна! Странная она, ясная до слепоты, звонкая до немоты – вампир! Такая женщина заберется в душу, и будет душа после нее пустое стойло, будешь душой перекати-поле! Ни цветиков на нем не вырастет новых, а старые повяли! Слава Богу, что я в нее не влюбился! – Мы просидели до утра, прощаясь она сказала: трус! Я спал как никогда, и мне грезился ерундовый сон: будто ведут меня в райскую обитель под руки… два городовых, муж Столицы – стоит сбоку на высокой горе с длинной трубой, обращенной на Восток (он играет на трубе: оперы, танцы, и недурной музыкант), неистово трубит, надувши щеки до ужаса, а я безнадежно плачу и всё показываю ему на утреннею звезду, которая, несомненно, была – то колечко с белой руки Любани, которым я играл накануне! Кончился этот сон тем, что я проснулся вечером почти, муж сходил на работу и скоро снова будет трубить – мне стало стыдно! Милая Любань, ведь ты тоже не любишь меня! Зачем же, ой стыдно, стыдно, полюбил бы, посадила бы ты меня на цепочку от часов к ножке своего письменного стола, и стал бы мурлыкать тебе: я неискусен, молод и печален: Полно небо туч и грома, полно море волн и гула, полон лес дремучий шума, а душа… полна печали, отуманена истомой, запенёна светлой думой![45]

Удивителен «ерундовый» сон Клычкова тем, что в нем нашли отражение темы будущих произведений Столицы: райская обитель с архангелом – сюжет поэмы «Лазорь чудный», звезда от Востока – так будет названа ею драма в стихах (1918). Всё это несомненные свидетельства проникновения в духовный мир поэтессы.

Личность и творчество Столицы вызвали у Клычкова не только неподдельный интерес, но и вдохновили его на создание цикла стихотворений «Садко», посвященный поэтессе.[46]

Приведенные свидетельства дружеской близости поэтов подтверждаются и во многом были определены сходством в тематике и образах их раннего творчества, тождеством колорита их поэзии, совпадением их творческого мироощущения. Однако уже через полгода после знакомства Клычков высказывает критические замечания о творчестве Столицы:

<…> Был я в Москве. Любовь пишет, как и прежде, хорошо! Но мне почему-то кажется все-таки: хорошо, вот как хорошо, дальше прямо некуда, – и солнышко – хлеб на небесном блюде, и береза – паренек, и звон колокольный, и… – ну да что баять, сам слыхивал, – а вот кажется мне, что качается у нее на шляпе прекрасное… павлинье перо! Ее поэзия напоминает мне ушедшую квашню: теста много, а блинов мало! Ибо прекрасно это говорил Толстой про другой случай, очевидно очень близкий, что-де «это так ярко написано, что все образы от этого теряют свой аромат». А она – прежде всего чрезмерно ярка! Свет – слепит, солнце, тушащее самого <так!> себя![47]

О своем увлечении красивым статным «иноком» и о его «целомудренности» в ответ на ее чувства Столица, по-видимому, не забыла. Впоследствии она весьма невысоко оценила его раннюю поэзию:

Близко к Клюеву «Лесных былей» стоит Сергей Клычков, выпустивший два сборника: «Песни» и «Потаенный сад». Обе эти книги, собственно говоря, составляют одну по темам, вдохновлявшим автора, и по манере его стихосложения. Это – несколько кустарные сказки-присказки про царевен-королевен, богатырей, пастушков и гусляров. Тут – бухарские платки и великанские венцы, золототканые шатры и ковры, речка-быстротечка и бирюзовое колечко… Правда, муза Клычкова не Бог весть какая мудреная, правда, поэт во второй книге, как и в первой, не может еще выкарабкаться из какого-то лубочного краснобайства, но правда и то, что народничество его искреннее и хорошее, да и лад его простой и родной.[48]

Еще более показателен пример с начинающим поэтом из народа Дмитрием Семеновским (1894–1960), которого через посредство А.М. Горького финансировал и контролировал Московский комитет РСДРП. Семеновский в 1913 г. посещал литературные собрания на квартире Столицы, которые назывались «Золотая Гроздь». О времяпрепровождении молодого поэта Горькому сообщалось следующее:

Семеновского стараюсь устроить, если не удастся – извещу Вас. Пока забочусь о том, чтобы он не нуждался. Он часто ходит к Любови Столице. Рассказывал о ее вечеринке, которая почему-то называлась «гроздь». Каждому входящему подавали написанное приветствие, он выпивал бокал чего-то, и голову его венчали венком из виноградных листьев. Все много пили, ели, танцевали, между прочим говорили стихи. Д[митрий] Н[иколаевич] иронизирует по этому поводу и даже под влиянием вечеринки написал стихи «Пошлость» и «Самоубийца», но туда его все-таки тянет, а к Силычу <Алексей Силыч Новиков-Прибой. – Л.Д.>, например, не идет.

Я понимаю его увлечение этой мишурой. Ему 19 лет, он имеет успех, – всё бы это было не опасно, если бы он не был таким слабохарактерным, пассивным и если бы у него не было микроба самомнения.[49]

И социальные, и идеологические различия (Клычков, как известно, был участником революционных событий в Москве в 1905 г.) не могли не отразиться на отношениях Столицы с писателями из народа. Но, пожалуй, главной причиной отчуждения была книжная, городская культура поэтессы, справедливо и тонко подмеченная Вадимом Шершеневичем:

<…> Любови Столице ужасно хочется писать о деревне; а она – самая типичная горожанка.

Она пишет о деревне с принуждением, деревня ей чужда. Все настоящие стихи Столицы должны быть в городе. Ей очень хочется полюбить деревню, Столица убеждает себя в том, что она любит деревню, но всё это только опечатка души.

Столица – это яркая иллюстрация именно такой опечатки внутренней; всё ее творчество – это упорная борьба любви к городу с принуждением к любви к деревням. Любовь Столица хочет уйти от современного машинизма в деревню, даже не в современную, а в сказочную, к Ладе, в миф. Она хочет стать подобной гамсуновскому Глану, но это именно тот Глан, которого надо привязать веревкой к деревне, чтобы он не убежал в город.

Вот именно потому, что Столица рвется в город и нехотя понукает свое творчество к деревне, поэтому и происходит то мнимое безвкусие, в котором ее упрекали критики. Это не безвкусие, не бесстилие, это определенный стиль; я бы сказал, что это стиль частушки, фабричной песенки. Фабричная песня характеризуется смешением деревенского с городским, первобытности с цивилизацией. Таково и творчество Любови Столицы, и в этом его своебразная прелесть. Фабричная песня имеет свое право на существование наравне с народной песнью. И если от деревенского Столица взяла свою певучесть, образы, то откуда же, как не от города, ее великолепная форма, тонкость техники и самое устремление к адамизму, к раю. Стремление к первобытности может возникнуть только в городе, и я уверен, что если бы Столица смогла полюбить деревню, она стала бы мечтать о… городе.

Всё творчество Столицы – это самораздирание между близким городом и далекой деревней.[50]

У Ершовых было имение (дача) Стрелица и несколько десятин земли в Богородском уезде близ деревни Большое Буньково. Район этот славился многочисленными ткацкими фабриками, общинами старообрядцев. Здесь прошли детство и юность Столицы, именно в полудеревенской, фабричной среде искала она свои впечатления о народном идеале. Поэтому полной неожиданностью и несомненным новаторством поэтессы явилось то, что таким обогащенным традицией языком она пишет роман в стихах о современной жизни «Елена Деева». Пожалуй, именно с героини этого романа начинается в поэзии Столицы целый ряд женских образов, преимущественно трагических, но светлых, сильных и ярких.

Образ Елены Деевой был близок и дорог поэтессе, о чем свидетельствует дарственная надпись: «Дорогой, горячо любимой матери, в которой есть кровь Деевых, всегда ее Люба. 1915. Декабрь.

Рождество».[51] Возможно, для своей героини она взяла девичью фамилию матери, да и в описание быта и воспитания Елены – дочери современного Замоскворечья, человека свободных взглядов, свободного образа жизни, свободной любви – внесла, по-видимому, немало автобиографического.

Роман имел выдающийся успех. Способствовали этому, вопреки надуманной фабуле, яркие, запоминающиеся картины Москвы, ее неповторимый дух старины и самобытный говор, любовно запечатленные поэтессой. Роман за короткое время выдержал несколько изданий и даже был экранизирован. Фильм «Елена Деева. (Дочь Замоскворечья). (Сердце, сердце, ты разбито)» (режиссер А. А. Чаргонин) вошел в список лучших фильмов сезона 1916 г.[52] Вместе с тем критика неодобрительно отмечала присущий роману «стиль модерн, разведенный в русской литературе Вербицкой, Нагродской, Лаппо-Данилевской. Особый дамский снобизм с наркотиками, демонизмом и гаремом “для юношей”».