Голос Незримого. Том 2 — страница 12 из 37

Этот перстнем щеголяет, тот – серьгой,

Тот – клеймом, а этот – вырванной ноздрей.

Осклабляются, гогочут и боченятся…

Позади их – взморье розовое пенится,

Впереди – горит лазорем утес.

«Кто, ребята, на разведку?» – Но на спрос

Атаманов ни один не отзывается:

Никому допреж погибнуть не желается.

Вот и начали метать жеребья.

Выпал жребий на Алешку Воробья —

Изо всех из них, ушкуйников, молодшего,

Золотым пушком у губ едва обросшего…

И причаливали к дивной горе,

Отливной, как бы застылой в янтаре,

И спускали на прибрежье с борта сходенки.

Воробей, как парень вспыльчивый, молоденький,

Подзадариваем из низу смешком,

Шел по скользкой крутизне ползком, движком,

А потом бежал, как векша мягкопятая,

А потом летел, как горлица крылатая,

У вершины же руками вдруг всплеснул

И сокрылся, словно в небе потонул.

Ждали час его и два – не ворочается…

В синей зыби струг малеванный качается…

Заворчали, заскучали удальцы,

А Иван кричит: «Эх, горе-молодцы!

Вы сполняйте-ка, что будет мною сказано;

Пусть-ка, за ногу веревкою привязанный,

По Алешкиным следам идет второй! —

Чай, очутится, коль дернем, под горой».

Снова жребий меж повольниками кинулся,

И на этот раз он Фомкой Темным вынулся,

Изо всех то был ушкуйников старшой —

С бородой до глаз, чернючей, большой.

Обвязали Фомку за ногу веревкою —

И поднялся вверх он поступью неловкою,

У вершины же, взмахнув руками тож,

Порывался скрыться в просини… Его ж

Вмиг товарищи с высей да книзу сдернули,

Да неладно ли, уж оченно проворно ли, —

Только смотрят, перегнувшись через борт:

Фомка тих лежит, недвижим… Фомка мертв!

Тусклый взор в лазорь уставил сокровенную

И улыбку в бороде укрыл блаженную.

Час и два прошло. Уж розовеет рябь,

Чуть колышется в ней красный корабь…

Приумолкли, принахмурились повольники,

А Иван смеется: «Горе-богомольники!

Будь порукой мне вон тот Деисус,

Коли я пойду, живехонек вернусь.

Все-то клады во скиту ведьмовском вызнаю, —

В злате-серебре прокатимся отчизною».

И поднялся, не обвязан бечевой,

Легкий, ловкий, с алой в солнце головой,

Ни раза не пав на круче оянтаренной,

У вершины же качнулся, как ударенный,

И руками заплескал, как первых два, —

И сокрыла его так же синева…

Уже вторая ночь течет и сходит за море,

В светлой глади судно темное как замерло…

Но не спали там все двадцать два пловца,

Уж не чая атаманова лица.

Глядь: средь марева рассветного, весеннего

Словно он бы к ним подходит… аль то – тень его?

Взор глубинен, стан изгорблен, лик как мел.

Стали спрашивать, – ни слова! Онемел.

Тут, впервой, быть может, в жизни перепуганы,

Оттолкнули вмиг от берега свой струг они

И, чураясь и грозя кому-то зло,

Налегли что было силы на весло.

Прочь от дивного утеса струг уносится,

Выгребая, на Ивана други косятся:

На него и впрямь напущена, знать, хворь —

Смотрит он, как околдован, взад, в лазорь,

Простирает руки к сени Деисусовой,

И злата-слеза катится на злат-ус его…

День и два плыла так вольница. Всё то ж.

Атаман на атамана не похож.

Он не пьянствует, как прежде, не господствует,

Но кручинно, на корме сидя, немотствует…

И случилось плыть разбойничью стружку

Близко к малому морскому островку,

Где виднелась хижа божьего отшельника

Средь черемух зацветающих и ельника.

На пеньке, как аналое, – Часослов,

На березке, как в божнице, – Богослов,

Сам же старец недалече тут же трудится:

Забежалого сурка с залетной утицей,

Отощалого волчонка с голубком

Кормит, ласково началя шепотком,

Из единой своей глиняной посудинки.

Из себя он, старец – махонький да худенький,

Борода же превелика, до колен

И белее беломорских пен…

И Иван, монашка чудного завидючи,

Из раздумья своего лихого выдучи,

Гласом диким, как немые, возопил,

Больше знаками дружине пояснил:

«Дайте мне, мол, вы сойти на берег острова!»

И спустили те его со струга пестрого

На рудой песок, махнувши рукой:

И на что, мол, ты нам надобен такой!

Гасли красные полотна корабельные,

Запевали волны песни колыбельные,

Обставали пришлеца спокой и тишь,

Верба частая и долгий камыш…

Привечали его ветютни да стрепеты,

Старчьи очи да молитвенные лепеты…

И к стопам его Иван, дрожа, приник

И, укрыв в холщовой ряске бледный лик,

Языком, вновь Волей Вышнею развязанным,

Рассказал ему о узренном, несказанном.

Слушал инок-стар, повит брадой, травой,

Сказ взаправдышный и дивный таковой:

«Я, отец, злодей великий, Красно-Полымя,

Что с собой нес по Руси разор и полымя,

Особливо ж супротив грешил церквей:

Зелено-вино с дружиною своей

В алтарях пивал из чаши для причастия,

Обирал гулящим девкам на запястия

Бисер рясный с богородичных икон…

И недавно вот – тому лишь сорок дён —

Во скиту одном с белицей Серафимою

Учинил, безумный, мерзость непростимую…

И бела ж была! пряма! Точь-в-точь свеча.

И к Христовой вере так же горяча.

Захотелось мне не только с ней понежничать —

Над святыней ее с ней же понасмешничать.

Обокрал их храм я, оголил престол, —

С аксамитами, с парчами к ней пришел.

Настелил в убогой келье златны пелены

И на них хотел творить с ней, что не велено.

Только чувствую: как лед, холодна…

Померла, отец, от ужаса она!

Встал я, свистнул… Я-то веровал лишь в дьявола!..

Ну, а после наше судно в море плавало,

Налетела буря, – и нас ветр принес

Пред златой, отливный, дивный утес.

Упирается вершина в небо божие,

Деисус лазорем писан у подножия, —

И сияет этот чудный лазорь

Ярче пазорей морозных, вешних зорь.

Взоры прочь нейдут, слова… нейдут из уст они!

А корыстный разум шепчет: “В этой пустыни,

Видно, много есть казны… Ее бы взять…

Только нужно ходы-выходы узнать”.

Двух дружинников послал, и оба сгинули,

Сам пошел, – и треть ли кручи, половину ли

Одолел я, отче, с страшным трудом,

Как на льду скользя зеркально-золотом.

Дальше ж, отче, как поведать то? как выразить?

Словно крылья за плечом моим вдруг выросли,

Словно шел я, плоть, как платье, оброня,

Словно Некто, мне незримый, нес меня!

И достиг так до вершинного я взгория,

Под ногами вижу облаки, помория,

Вкруг – пустынные, туманные места

И средь них, как солнце, зарные врата

Злата красного, в крестах из камней подлинных…

Но не чудо ль?.. Ни стены, ни тына подле них…

Обойти их я смекнул. Но там и тут —

Чуть ступлю – златые ж стены восстают,

Из земли, из мглицы млечной вырастая ли…

Отступлю – и снова нет их… Как растаяли!

Я ж упрям и дерзок, отче… И к вратам

Напрямик тогда направился… А там,

В белоснежные подрясники одетые,

Вдруг два старца появилися, беседуя.

И один из них могуч, улыбчив, лыс,

Светлым венчиком седины завелись,

Золоты-ключи висят под опояскою, —

И играют пальцы смуглые их связкою.

А другой – орлиноок, мудрен, высок,

Кудри львиные слились в седой поток, —

И не движется прозрачный перст, положенный

На большой раскрытой книге алокожаной.

Почему-то вид их страх в меня вселил.

Я к ним, тупясь, запинаясь, подходил.

Озирали и они меня в безмолвии. —

И блистателен, пронзителен, как молния,

Был второго взгляд. А первого глаза

Были мерклы и тверды, как бирюза.

И согнула сила странная, та ж самая

Перед ними в поясной поклон плеча мои…

Тут держащий золотые ключи,

Хмуря лоб, прогнав улыбок лучи,

Рек: – “О райской любопытствуешь обители,

Что досель вы, человеки, не расхитили?

Хочешь узреть триблаженные места?

Ты ли, ты ли, враг Невесты и Христа?!” —

И великая, отец, тоска взяла меня…

А держащий книгу кожи ало-пламенной

Взглядом жег меня до сердца глубины,

Открывал мне все грехи мои, вины, —

И познал я, отче, большую тоску еще…

“Любопытствующий – то ли?.. Нет, взыскующий!” —

Рек он первому. А мне промолвил он:

“В честь какого из святых ты наречен?”

Я сказал и… вдруг вратарника умиловал.

“Ну, для Ангела твово, мне ж – друга милого,

Я тебе врата Христовы отворю.

Чай, простит он своему ключарю”.

Ищет он ключа всех большего, блистучего,

Им касается легко замка певучего

И… я пал, прижав к очам кафтана край…

Отче! отче! Там и подлинно был рай.

Что засветы! за уханья! дива! пения!

Я ослеп, оглох… я умер… В то мгновение

Тот, второй, извел меня из забытья:

“Встань! Не бойся. Твой вожатый буду я”.

Поднялся я, глянул вновь очами зоркими:

Там за блещущими отпертыми створками

Чистым золотом цвели поля, луга,

Чистым золотом струилася река.

“То – обитель Нищих духом, сыне милый мой…” —

Молвил Старец. И вдвоем в нее вступили мы.

Тотчас, отче, узрел я тьму дивных див:

У реки росли кусты поющих ив, —

Как уста, пел каждый лист и выговаривал,

И, как струны, хоть никто в них не ударивал,

Пели сучья их, лучася и тончась, —

И запомнился мне даже посейчас

Злат-грустён напев, каким звенели прутики.

В поле ж были самовеющие лютики,

Из которых каждый, вроде опахал,

Желт и пышен, над тобою махал.

И, подобно им, растущий здесь подсолнечник

Сам тебя от солнца застил, словно солнечник.