А потом и пошло… Оказалось, что сахар весь вышел.
Кофе – что содержимого пудрениц… Прямо – пустяк!
А погода!.. Как будто бы губку гигантскую выжал
НЕКТО с шуткою злой на бетонный домов кавардак.
Муж – Аким Владиславович – видимо взрыв малярии —
Вновь лежит и брюзжит. Как всегда, впрочем… Только сильней…
Да, чудеснейший день, когда ЭТО случилось впервые,
Для улыбчивой Лёль встал одним из унылейших дней.
Крупноглаза, хрупка, чистит в кухне она сковородку —
Удручающе-дымный, как солнце в затмение, диск.
Ногтя розовый воск под ежовой ломается щеткой.
Уха бледную раковку режет железистый визг…
После, снявши белье – ком студено-скоробленный, – гладит,
Раздувая дыханием искрой блюющий утюг.
Сколько ж легче, зеркалистей – но за него много платят! —
Электрический! – С ним так не жгла б она маленьких рук.
Эти руки… С такими ль – порезы, ожоги, занозы —
Ей мечтать о несбыточном? – роскоши, воле, любви?..
Крупноглаза, хрупка, в ритме танца вся, вся – как стрекозы,
В чуждый брошена мир, Лёль работает, как муравьи.
Сколько дела ей впрямь! – Это вымыть, тут вытряхнуть, выместь,
Дать лекарство, подшить у Акима порвавшийся плед…
Там – сверкнет, загудит трехрогатый жучище – их примус —
Надо будет варить поскорей для домашних обед…
И, обвившися фартучком, снежным, как ветка в метели,
Мчать по улиц канату на пламенный вымпел кафе, —
Где опять беготня, наглость повара, власть метр-д’отеля,
Звяк посуды в руках, вечный денежный счет в голове…
Сколько ж, сколько ни сделаешь – радость за это какая?
Лишь миражи кино, от которых тяжеле потом,
Спячка мертвая в день выходной свой да гордость глухая,
Что лишь ею, лишь Лёль, на чужбине их держится дом.
Усмехнулась. И до-м!.. Просто – тесный и темный подвальчик —
Вроде бочки, где плыл на чужбину же… кто там?.. Гвидон?
А у них тут есть Витька, тоже рано развившийся мальчик —
Старший пасынок Лёль, что украл у нее медальон.
Есть и младший, Митюша – курчавый и ласковый плакса, —
Бедный!.. Десять уж лет, а учить до сих пор не пришлось.
Всё – у окон… А в них – только пыли труха либо кляксы
Шоколадных шлепков от бегущих калош и колес.
Одеяло солдатское, старая шаль – занавески,
Абажур из бумаг цветных (хлеб в них дают здесь, продав)
Да по сводчатым стенам оливковой сырости фрески
Да печная труба, как изогнутый черный удав…
Вот – весь беженский дом ее! Жалкий уют, ей творимый!
Да, – каморка сестры еще, ставшей швеей по домам…
Есть еще чемодан с орденами, мундиром Акима…
Наконец, есть сокровище всех ненаглядней – он сам.
Вон, как важно возлег! И небрит, а в лице что-то бабье.
Тучный, злой и щетинистый… Подлинный морж в полутьме!
Изрекает о том, как не спит он да как его слабит…
Да что ветер у Лёль в голове и тряпье на уме.
Милый ветер!.. Сиреневый, вешний… При чем ты здесь, ветер?!
Просто ей двадцать шесть, а ему уже все пятьдесят,
И сердит до сих пор за единственный шелковый светер
И за то, что всегда вслед ей долго мужчины глядят.
Что нашла она в нем – в этом дряблом, уж дряхлом Акиме,
Смехотворном теперь величавостью Спеси с лубков?!
Как могла заменить им победой звучащее имя,
Рук боровшихся медь, ворожившего голоса зов?..
Был он, правда, иным. Государственный муж – о, чиновный!
Как умел он в речах тучу бед как рукой развести!
Как в Россию он веровал! Как высоко и любовно
Отзывался об Армии Белой… Но то – позади.
И ленивого, лишнего, чуждого ей человека
Лёль выносит, содержит, себя надломив, умаля,
Потому лишь, что в дни, когда мирно лазурилась Вега,
Багрецом революции грозно горела Земля!
О, те дни неизбывные… Те недреманные ночи…
Уплывали в Ничто из родных пристаней корабли, —
Их, поистине, вел лишь незримый Премудрейший Кормчий,
Ибо люди себя как помешанных толпы вели…
Кто бы их осудил?.. Каждый столько уж видел и вынес! —
Гибель крова, надежд… Бреды голода, тифа, Че-ка…
Язвы личных утрат и российских злосчастий пучинность…
Илиаду Корнилова, солнечный миф Колчака…
И теперь от врага, что связал с Темной Силой успех свой,
Через горы на загнанных конях, в мажарах, пешком,
Это, как бы по Библии, ужасов полное бегство
К молу, к морю, где встал символ доли их – мачты крестом!
Да, ниспал – вострубил чернокрылый карающий Ангел —
Смеркло, рухнуло всё… Лишь – свинцово-соленая муть…
И с пророчеством горьким, каким их напутствовал Врангель,
С грузом общей вины эти люди шли в странничий путь.
Жили в куче, средь скарбов их, выстрелов диких, истерик…
Брал Евангелье воин, сенатор… бобов вожделел…
В мыслях цвел еще милый, с дворцом Императорским, берег,
А в глазах уже чуждый, с султанским Киоском, голел.
Алых каиков рой к Золотому уманивал Рогу,
Город Порты Блистательной влек Шахразадой своей, —
И княжна в сапогах на босую прелестную ногу,
И казак с прокровавленной марлей вкруг буйных кудрей,
Доброволец с осанкой скромнейшею и… без рубахи
Под истрепанным френчем со снежным кристаллом креста,
И калмык в треухе, и красавец кавказский в папахе,
И старуха, вся черная, в крепе – смотрели туда.
Там – мечети Стамбульские высились лилейным стеблем,
Лавки Перы – куском грязноватой сладчайшей халвы,
Бурно пенилась жизнь, как султан над союзным констэблем,
Был дурманящ табак и гевреки – смугло-розовы.
Там – парили плащи, круто лоснились гетры, каскеты —
Шли французы с британцами, греки… Союзники всё!
Там – была их российская, их эмигрантская Лета…
Но держали их одаль, глядя свысока и косо.
Здесь же ад был – в кромешных, кишащих несчастными, трюмах:
Мутно бредил больной, исступленно кричало дитя…
И о жертвах напраснейших, гибелях славно-угрюмых
Здесь наслушалась Лёль, на полу загрязненном сидя.
О, как длится их путь, тошнотворно-колеблющ, бесцелен!
В сундучке – ни пиастра. Опоры, защиты – ни в ком.
Уж два года назад, как заложник, отец их расстрелян,
Мать в скитаньях угасла… Они во всем свете вдвоем!
И в отчаянье жалась к сестре задремавшей… И, глянув
На каштановый локон, снимала перловую вошь…
Вдруг – Аким Владиславич. Поток утешений и планов…
Как не свяжешь тут рук себе? Руку его оттолкнешь?!.
Было нечто еще… Страшный слух, что в боях Перекопа
Пал Никита Орлов, некий ротмистр… Должно быть, что – тот…
Тот, чей голос ее на ржаные и снежные тропы,
А друзей молодых звал на подвиг – в атаки, в окопы…
Ледяного участник – ушел теперь в Звездный поход!..
И была еще странная радость – истаивать плачем
Под воскрыльями чаек, уйдя на светающий ют,
Чуя чуть, как муллы, разлетясь по воздушно-висячим
Восковым минаретам, о Боге Предвечном поют…
– Ника, Ника!.. Орленок мой… Мой богатырь крестоносный!
Вот ты умер… умолк… Кто ж поможет России и мне? —
Вдруг – язвящий попрек: – Замечтались? а служба? – Да, поздно.
И, как листик, летит Лёль по уличной темной волне.
Непригожа зима здесь, на юге прославленном!.. Мозгло…
Моросит – и снежит, – тотчас тает – и вновь моросит…
Ветр унывно-тягуч, как и здешних священников возглас,
Непрогляден туман да и въедлив, как беженский быт.
И – в домах. Окна дующи и леденящи подъезды,
От железных печей – сажи траур на всем… А у нас! —
Вся земля под парчой, с неба – сахарно-льдистые звезды,
Жар клубничный в голландках и ватная в окнах волна.
Светлокудрых метелиц цыганское – в нос чуть – контральто,
Поскок бешеный троек… Зигзаги изящные лыж…
Соболя, сапожки… И… вдруг эта вот слякоть асфальта,
Где в одних башмачках, уж промоченных, жалко скользишь…
Как уютно-ярки несессеры такси в непогоду!
Вот поехать бы! но… разве лишнее есть на проезд?
Что занятней витрины – журнала хрустального моды!
Постоять? Поглядеть? Д-а… но времени только в обрез.
И вращается дверь, роковая ее мышеловка,
И влечет неотвратно в модерно-опошленный зал,
Мандариновость стен с резкой кубовой татуировкой,
Арматуры кубы и угольники стульев, зеркал.
Ждут на полках полки разноформно-и-цветных бутылок,
И стреляют костяшки играющих с жаром в табло,
И встает монументом хозяина жирный затылок
Там – за стойкою лосной… Накурено, душно-тепло…
Тут же ходят наигранной, барски-небрежной походкой
По несчастью подруги, по возрасту и ремеслу.
Да, всё – русские. Взор так грустящ под лазурной обводкой…
И малы, как у Золушки, туфель ладьи на полу.
С ледяною учтивостью внемлют заказам клиентов
И, вернувшись с бутонами рюмок и лунами блюд,
С ледяною улыбкою слушают вздор комплиментов
И тотчас удаляются… Снова несут… подают…
Их зовут фамильярнейше: «Галочка!» «Ирочка!» «Люля!» —
Их, которым с младенчества целый прислуживал штат!
Обижают вниманьем двусмысленным… Но в вестибюле
Их с готовностью рыцарской муж ждет, жених или брат.
Только Лёль всё одна. О, достойный Аким – лежебока!
Да и близко… И храбрости много в ней, маленькой Лёль.
Лишь сегодня она сознает себя столь одинокой —
Как москит, жалит грудь и висок ей какая-то боль…
Но сегодня как раз – понедельник, и мало народу:
Пять иль шесть коммерсантов да странный заезжий турист.
Вот богат легендарно! – Шампанское тянет, как воду. —
Гольф-костюм и очки. Носа клюв и английского свист.
Лёль, процент исчисляя свой, служит ему, окрылившись.
Жаль, что гостю так скучно здесь: смотрит угрюмей ворон!