Фамилия его была Самойлов. Говорили, что он из румын, из той страны, где до сих пор водятся загадочные вурдалаки
Он пошевелил бумагами, порылся в них и разгладил один газетный лист.
— Вот эта статья, — спросил он бесцветным голосом, — озаглавленная «Михаил Александрович», не вами ли она написана?
— Мной.
— Единолично или в сотрудничестве с другими лицами?
— Одним мною.
— Что же вы хотели этой статьей сказать?
— Да ведь в статье все сказано. Вы ее, конечно, прочитали?
— Прочитал или не прочитал — это другой вопрос. Мы желали бы только знать, какие мысли или идеи хотели вы внушить широкой публике посредством вашей статьи?
— Совсем я ничего не хотел. Мне просто стало стыдно за представителей нового режима. Зачем они подвергают великого князя таким незаслуженным оскорблениям, унижениям и стеснениям? Он простой и добрый человек. Он совсем не властолюбив. Наоборот — у него отвращение к власти. Он родился в высокой царской семье, но душою и всеми помыслами он истинный прирожденный демократ. Он бесконечно щедр. Он не может видеть нужды, чтобы не помочь ей немедленно. Наездники Дикой дивизии обожали его, называя «наш джигит Мишя». Он женился без разрешения престола на женщине, которую полюбил, и был за это долго в опале. Когда отрекшийся государь оставил власть в его руки, он первый сказал: я последую воле народа. Он редкий, почти единственный человек в мире по чистоте и красоте души, — и т. д., и т. д. Я процитировал ему всю статью мою наизусть и закончил словами: — Вот и все.
Настала тишина. Он долго, очень долго глядел на меня своими неглядящими глазами. Лицо его не изменилось. У меня было такое же тревожное и брезгливое чувство, которое невольно испытываешь, оставшись один на один с тихим сумасшедшим. Вдруг он очнулся.
— Итак, — равнодушно сказал он. — Из ваших слов я могу вывести только одно заключение: что вы не только ненавидите, но и презираете установленную пролетарскую народно-рабочую власть и ждете взамен ее великого князя Михаила Александровича, как бы архистратига Михаила, стоящего с огненным мечом. Не так ли?
Мне хотелось ответить ему: «Балбес», но я ответил уныло:
— Да какая же здесь связь?
И опять мы скучно замолчали. Я обернулся на матроса, моего проводника. Он сидел с кислым, но смешливым лицом, щурясь, курил папиросу. Я вспомнил, что забыл свой табак внизу и попросил:
— Одолжите покурить.
Он охотно и предупредительно дал мне папиросу и зажег спичку. И еще прибавил другую папиросу про запас.
Мы опять довольно долго говорили со следователем, но у нас по-прежнему ничего не выходило. Я очень был обрадован, когда он, наконец, сказал:
— Можете идти. Все равно все ваши уловки, обходы и разные хитрости вам не помогут. Правосудие все равно доберется до ваших гнусных замыслов.
Рассказ пегого человека*
Ни имени, ни фамилии, ни происхождения этого диковинного человека я так и не узнал за все наше долгое совместное сидение в петроградском Революционном трибунале, который тогда находился в реквизированном дворце великого князя Николая Николаевича. Не узнает я также и причины, по которой он попал в это злокозненное и жуткое место, хотя говорили мы с ним часто и помногу. Очень невеселая штука — сидеть в огромном, пустом, тихом доме, ежеминутно, днем и ночью, ожидая, что вот-вот придут за тобою и скажут: «Идите, товарищ, вещей можете не брать с собою».
Никак не передать словами того дьявольского томления души, которое ни на секунду не оставляет человека, готовящегося к насильственной и наглой смерти, без прощания с друзьями, без церковного напутствия…
Вот тут-то и оценишь невольно близость разговорчивого соседа, милого собрата по несчастью. Говорит он, а твои внутренние глаза явственно видят чужие дома, чужие жилища, чужие лица и движения; внутренние уши слышат давно умолкнувшие звуки слов пения, музыки, конского ржания, детского смеха, птичьих голосов; внутреннее обоняние чует отдельные запахи цветов, кушаний, воздуха, воды и молодого человеческого тела; и на минуту поспешное воображение застилает мягким ковром дикий ужас, от которого все члены обливаются холодным липким потом.
Мой сосед и собеседник оказался чудесным компаньоном. Он никогда не ныл, не скулил, не жаловался и не покушался плакать мне в сюртук. Говорил он охотно и всегда очень занимательно, и по речи его можно было безошибочно заключить, что видел этот человек очень многое на своем веку и исколесил матушку Россию вдоль и поперек. Слушать его рассказы было бы истинным наслаждением, если бы не эта неугасимая проклятая мысль о близости «стенки».
В начале нашего прочного знакомства я никак не мог, беседуя со своим сосидельцем, обойтись без имени, отчества и фамилии: так уж эта потребность въелась мне в мозги. Но сосед мой с легкой усмешкой успокаивал меня:
— Что в имени тебе моем? Оно пройдет, как шум скандала. Хотите, зовите меня Иван Иванычем. А фамилию выберите, какая вам по вкусу придется. Вот, хоть бы Пегим зовите. Так меня во Владимирской пересыльной гостинице окрестили. Да ведь оно и модно выходит: Иван Пегий — это звучит как бы Максим Горький, Демьян Бедный, Степан Кургузый… А кроме того, поглядите на мою физиономию личности: вся она веснушчатая и рябая-конопатая. И жизнь вся моя поистине была пегая, пятнистая. А главное, нет ничего обидного в таком прозвище: пегие лошади ни на скачки, ни на бега, ни на кавалерийский ремонт не допускаются, а поговорка гордых арабов говорит: пегая лошадь — брат теленку. Но эта строгость, извините, покоится на предрассудках и на важности. Спросите любого богатого мужика, цыгана, продольного ямщика, хоть и конокрада — все вам скажут: пегая лошадь — самая доброезжая и в работе не знает ни лени, ни усталости. У нее долгий дух в скачке, и дышит она через две продушины в ноздрях, а то и через три, и еще у нее достоинства: во-первых, вынослива до бесконечности и умна, как человек, только норовиста и требует хорошего ухода. Вспомните-ка знаменитого толстовского пегого рысака Холстомера. Ну уж и конь был! Только такой великий художник его мог описать, как Толстой. Невольно со слезами на глазах спрашиваешь: ах, зачем же Толстой позволил выхолостить Холстомера? Ведь если бы такого жеребца да вовремя пустить в завод и покрыть им первоклассную пегую кобылу, то какое бы славное потомство пошло! Прелесть!.. И опять: жалкий конец блестящей Холстомеровой карьеры. Ну зачем же Лев Николаевич дозволил бессердечному хозяину — свистуну и бабнику загнать до упаду прекрасную, бесценную лошадь и потом опоить ее, превратив гордое Божье создание в рыхлую клячу с отвисшей губою? Тут я спросил пегого человека:
— Вы, Иван Иванович, с такой страстью говорите о лошадях, что я могу подумать, что вы некогда занимались коннозаводством или имели дело с призовыми конюшнями?
Он на это ответил:
— Нет, к великому моему сожалению, мне не пришлось ни воспитывать, ни объезжать, ни тренировать лошадей, хотя это милое животное я всегда любил с умилением и нежностью, но вы все-таки не очень ошиблись в своем предположении. В течение целых двух лет заведовал я материальной и хозяйственной частью беговой конюшни инженера Ворышева в славном городе Киеве. Потом конюшня наша пошла с молотка, но до краха прожили мы самые веселые аркадские деньки. Старые спортсмены и до сих пор вспоминают наших серых креков, Мамонта и Утешную. Но к чему воспоминания? Во сне шубу не сошьешь.
Ах, ах, ах, что за гигант, что за волшебник, что за рисковый человек был инженер Ворышев. Орел, и лев, и хитрый лис одновременно. Где-то он теперь, сокол мой ясный, летает? К большевикам ли подался и играет у них первую скрипку? Окончил ли жизнь у стенки? Или успел перебежать за границу?
Дела он всегда делал огромные и вел их в широченных размерах. Строил мосты, храмы, театры, вокзалы восьмиэтажные роскошные дома; создавал на акциях банки и пароходства; с необыкновенной дерзостью играл на бирже, ставя на повышение или понижение с какой-то сатанинской удачей. С таким же феноменальным счастьем играл он в карты, предпочитая всем играм баккара, а еще больше — покер. Выигрывал он сотнями тысяч, но был у него, однако, один недостаток, для пытателя судьбы очень важный: очень уж страстен был Алексей Иннокентьевич — никогда он не умел дойти до своего максимума и остановиться, прекратить баловство. Трах — и покатится с горы, когда напорется на злую колею. Сколько раз меня тянуло остановить, придержать его… Да ведь какой же идиот полезет гладить разъяренного тигра? Он по мелочам не отыгрывался, на мелочь не играл и при крахе ну вот ничуточку не киснул. Бывало возвращаемся мы после поражения из клуба домой. Идем пешком. Он вдруг остановит меня:
— Милостивый государь мой, деньги те я все профукал, до последнего копья, а завтра чуть свет придут каменщики за платой. Сколько вы можете дать мне взаймы?
Я ему в тон отвечаю:
— Сколько угодно, ваше священство, плюс еще немножко.
— Тогда давайте все.
— Слушаю.
Выпадали иногда дни и покруче; позовет меня инженер к себе на дом и скажет:
— Вот женины побрякушки. Будьте, милостивый государь мой, так любезны, снесите их в казенный ломбард и снисходительно заложите их за наиболее высокую сумму.
— Слушаю и повинуюсь, — отвечаю я.
Драгоценности мадам Ворышевой были замечательные не так огромной стоимостью, как редкостью и тщательным любительским подбором, и сама их владетельница была среди них бесценнейшим бриллиантом. Имя ее было — Милада, о красоте ее трудно, даже невозможно теперь рассказать. Родом она была иноземкой, трогательно плохо говорила по-русски, мужа своего она обожала до идолопоклонства. Что драгоценности? — Она бы руки, ноги дала отрезать за одну его улыбку.
Но ведь и надо сказать, что Алексей Иннокентьевич был человеком очень притягательным и великолепным шармером.
Теперь вы, наверное, интересуетесь: какую роль я играл у этого блестящего человека и чем я ему был полезен? Трудно на это ответить толком. Очень трудно! Был я у него и верным другом, и преданным слугой, и заботливым молчаливым товарищем. Всегда он меня посылал в первый огонь, когда дело казалось щекотливым или когда оно требовало отваги, хладнокровия, изворотливости и настойчивости. В таких делах я всегда чувствовал себя как рыба в воде…