Голос оттуда: 1919–1934 — страница 6 из 56

сладкого портвейна; глаза слипаются; в доме много народа, поэтому тебе стелят постель на трех стульях поставленных рядком; погружаешься в сон, как камень падает в воду.

Утром проснулся я, и первое, еще не осознанное впечатление большой — нет! — огромной радости, которой как будто бы пронизан весь свет: люди, звери, вещи, небо и земля. Побаливает затылок, также спина и ребра, помятые спаньем в неудобном положении на жесткой подстилке, на своей же кадетской шинельке с медными пуговицами. Но что за беда? Солнце заливает теплым текучим золотом всю комнату, расплескиваясь на обойном узоре. Господи! Как еще велик день впереди, со всеми прелестями каникул и свободы, с невинными чудесами, которые тебя предупредительно ждут на каждом шагу!

Как невыразимо вкусен душистый чай (лянсин императорский!) с шафранным куличом и с пасхой, в которой каких только нет приправ: и марципан, и коринка, и изюм, и ваниль, и фисташки. Но ешь и пьешь наспех. Неотразимо зовет улица, полная света, движения, грохота, веселых криков и колокольного звона. Скорее, скорее!

На улице сухо, но волнующе, по-весеннему, пахнет камнем тротуаров и мостовой, и как звонко разносятся острые детские крики! Высоко в воздухе над головами толпы плавают и упруго дергаются разноцветные воздушные шары на невидимых нитках. Галки летят крикливыми стаями… Но раньше всего — на колокольню!

Все ребятишки Москвы твердо знают, что в первые три дня Пасхи разрешается каждому человеку лазить на колокольню и звонить, сколько ему будет удобно. Даже и в самый большой колокол!

Вот и колокольня. Темноватый ход по каменной лестнице, идущей винтом. Сыро и древне пахнут старые стены. А со светлых площадок все шире и шире открывается Москва.

Колокола. Странная система веревок и деревянных рычагов-педалей, порою повисших совсем в воздухе, почти наружу. Есть колокола совсем маленькие: это дети; есть побольше — юноши и молодые люди, незрелые, с голосами громкими и протяжными: в них так же лестно позвонить мальчугану, как, например, едучи на извозчике, посидеть на козлах и хоть с минуту подержать вожжи.

Но вот и Он, самый главный, самый громадный колокол собора; говорят, что он по величине и по весу второй в Москве, после Ивановского, и потому он — гордость всей Пресни.

Трудно и взрослому раскачать его массивный язык; мальчишкам это приходится делать артелью. Восемь, десять, двенадцать упорных усилий и, наконец, — баммм… Такой оглушительный, такой ужасный, такой тысячезвучный медный рев, что больно становится в ушах и дрожит каждая частичка тела. Это ли не удовольствие?

Самый верхний этаж — и вот видна вокруг вся Москва: и Кремль, и Симонов монастырь, и Ваганьково, и Лефортовский дворец, и синяя изгибистая полоса Москва-реки, все церковные купола и главки: синие, зеленые, золотые, серебряные… Подумать только: сорок сороков! И на каждой колокольне звонят теперь во все колокола восхищенные любители. Вот так музыка! Где есть в мире такая?

Небо густо синеет — и кажется таким близким, что вот-вот дотянешься до него рукою. Встревоженные голуби кружатся стаями высоко в небе, то отливая серебром, то темнея.

И видишь с этой верхушки, как плывут, чуть не задевая за крест колокольни, пухлые серьезные белые облака, точно слегка кружась на ходу.

Голос оттуда*

В то время небезызвестный ныне писатель Александров был наивным, веселым и проказливым подпоручиком в одном армейском пехотном полку, который давно вписал свой номер и свое название кровавыми славными буквами на страницах истории земного шара.

Подпоручик часто подвергался домашнему аресту то на двое, то на трое, то на пятеро суток. А так как в маленьком юго-западном городишке своей гауптвахты не было, то в важных случаях молодого офицера отправляли в соседний губернский город, где, сдав свою шашку на сохранение комендантскому управлению, он и отсиживал двадцать одни сутки, питаясь из жирного котла писарской команды.

Проступки его были почти невинны. Однажды он въехал в ресторан на второй этаж верхом на чужой старой одноглазой бракованной лошади, выпил у прилавка рюмку коньяку и благополучно, верхом же, спустился вниз. Приключение это обошлось для него благополучно, но на улице собралась огромная любопытная южная толпа, и вышел соблазн для чести мундира.

В другой раз на него обиделась в собрании во время танцевального вечера полковая дама, «царица бала», как пышно и жеманно тогда выражались. Она сидела у открытого окна — дело было раннею весною, а внизу, глубоко под окном, оттаявшая густая земля сладко и волнующе благоухала, — и окруженная общим льстивым вниманием дама раскокетничалась:

— Все вы поете мне только вздорные комплименты, но никто из вас не докажет, что он — настоящий рыцарь. Вы говорите, что готовы умереть за один мой благосклонный взгляд? Ну, так вот, я предлагаю мой поцелуй тому, кто ради меня спрыгнет с этого окна.

И едва она успела договорить, как ловкое, гибкое тело мелькнуло в воздухе и ухнуло вниз, в темный пролет. Александров даже не коснулся ногами подоконника, а просто перепрыгнул через него, как лошадь через барьер. Он даже не вскрикнул, когда упал на четвереньки на землю. Без посторонней помощи поднялся он наверх в танцевальный зал. Он был бледен, перепачкан, но весел. С низким и, как ему казалось, придворным поклоном склонился он перед дамой и сказал:

— Сударыня, я не шиллеровский герой. Любой из офицеров нашего полка сделал бы это гимнастическое упражнение. Но… если можно… позвольте мне отказаться от вашего поцелуя.

В таком же духе были и все его ребяческие шутки. Ничего ему не стоило зимою выкупаться в проруби или стать у стены залы офицерского собрания с яблоком на голове и, чувствуя сладкий холодок в сердце, ждать меткого выстрела через две большие комнаты. Жалованья Александров никогда не получал — все оно шло на погашение долгов. Подпоручик только расписывался сбоку: «Расчет верен, такой-то».

Поэтому нет ничего удивительного в том, что товарищам удалось убедить его посетить спиритический сеанс — один из тех сеансов, которые устраивались раз в неделю, с пятницы на субботу, у отставного полковника (или даже, кажется, майора) Мунстера. Сам Мунстер был курьезнейший человек, похожий на сказочного немецкого гнома: маленький, с длинной бородой, с толстым, лысым, красным, шишковатым черепом, в очках; брюзга, скупец и деспот в семейной жизни. Например, он по целым месяцам не решался купить жене галоши или детям теплые зимние пальтишки или отдать старшего сына в гимназию. Но достаточно только было духам на сеансе приказать ему это сделать, и он исполнял беспрекословно веления загробных жителей. То же бывало и с вечерней закуской. Стол выстукивал: «Медиум не воспринимает токов. Голоден. Дать ему подкрепиться вином, селедкой и мясом». Мунстер кряхтел, но закуска все-таки появлялась.

И все в таком же роде. Правда, кормили у Мунстера гораздо хуже, чем даже в собрании, но зато в спиритических сеансах была прелесть веселой, хотя и грубой шутки. А старенькая забитая жена полковника и дети были верными невольными нашими укрывателями и союзниками.

Подпоручик Александров сразу проявил себя медиумом мощностью в несколько десятков лошадиных сил. Даже самый первый его визит в дом Мунстера был поразителен как истинное чудо.

Предупрежденный заранее и подчитавший кое-что по литературе неизъяснимого, Александров задрожал еще в передней и вдруг, как был в пальто, фуражке и глубоких галошах, закрыв глаза рукою ринулся в гостиную. Здесь он остановился перед большим, аршина полтора в квадрате, увеличенным фотографическим портретом, изображавшим какого-то пожилого штатного с задумчивым взором и в усах, и вскричал:

— Это он! Да, это он! К нему влекла меня неизвестная сила флюидов!

Это был поясной портрет известного польского писателя и спирита Охоровича. Вокруг его лица была печатная надпись латинским шрифтом, огромными буквами:

POLKOWNIKOWI TEODOROWI MUNSTEROWI PIERWSZEMU KRZEWICIELOWI SPIRYTYSMU NAPODOLU[19]

И тотчас же, сконфузившись, он забормотал, пятясь назад:

— Прошу простить меня… Я сам не ожидал, что поступлю так неловко… Подпоручик Александров… очень прискорбно… это было точно во сне…

Но Мунстер уже заключил его в горячие объятья, и назвал его своим сыном, и предсказал ему огромную будущность.

И верно, никто из предыдущих и последующих медиумов не превзошел Александрова. В его присутствии столы, стулья, гитары и лампы летали по воздуху; играло пианино, материализованные духи танцевали в темноте и позволяли себя снимать рядом с медиумом; в воздухе проносилось гробовое дыхание; падали на стол полевые цветы… Когда же загробные гости звонко шлепали полковника по обширной лысине, он умиленно, дрожащим голосом лепетал:

— Благодарю вас, добрые духи… Благодарю вас…

Умиленный Мунстер уже собирался женить подпоручика на своей старшей дочери

Десятитысячный реверс оказался пустяком для хитрого запасливого старика.

Но вот что случилось. В одну из пятниц подпоручик пришел к Мунстерам чересчур рано. Никто еще не собрался, и было скучно. Нетерпеливый «насадитель спиритизма на Подолии» предложил подержать столик втроем: он, его жена и Александров. Сделали цепь. Посредине положили чистую аспидную доску и грифель. Подпоручик ясно помнил, что его левая лежала на правой руке полковника, а правая — на левой руке Эмилии Карловны. И как всегда, как бывало много раз раньше, мадам Мунстер охотно уклонила свою руку, чтобы предоставить медиуму полный простор в действиях.

И в эту минуту грифель бешено застучал по доске. Этого не мог сделать Мунстер. Он был левшой Да и быстрый темп письма отразился бы на колебаниях его тела. Эмилия Карловна никогда не решалась и ни за что не решилась бы выступать самостоятельно. Волосы на голове Александрова поднялись вверх и сделались тверды и жестки, как стеклянные.