Голос солдата — страница 17 из 68

— Странно. Очень странно это. Именно перед операцией хорошая музыка и… Поверь мне.

Он так огорчился, ее Селезнев, что сделалось жалко его. Уступая, Любовь Михайловна спросила:

— Не разживусь ли я у твоего начпрода морожеными фруктами? — и ответила на безмолвный вопрос Селезнева: — Для Горелова. Вторую неделю не ест ничего. Надо бы его перед операцией поддержать. Обещаешь? Тогда — едем.

Слово Селезнева оказалось верным. Начпрод его полка в полчаса раздобыл где-то несколько пакетов мороженых фруктов. Совершенно целые, сохранившие цвет и, казалось, вкус и запах сливы, вишни, абрикосы она бережно спрятала в машине. И, слушая симфонию Франца Шуберта в концертном зале, заполненном генералами и офицерами, между которыми терялись немногочисленные любители музыки в штатском, она все время помнила о пакетах с фруктами…

После первого отделения Любовь Михайловна потребовала, чтобы Селезнев отвез ее в госпиталь. По дороге она не выпускала из рук драгоценные пакеты — аккуратно уложенные ягодки в прозрачной упаковке, — будто это были легко бьющиеся предметы. Так и вышла она из машины с пакетами в руках, так и взбежала с ними по лестнице на второй этаж…

В коридоре горела всего одна лампочка, в палате — ночник. «Вокзал» оглашали вздохи, стоны, бормотание, храп. Горелова Любовь Михайловна застала в обычном теперь состоянии. Он едва слышно постанывал во сне.

Капитан Тульчина взяла стул, присела у изголовья кровати, разорвала пакет мороженой вишни, и обоняния ее коснулся живой запах лета. Раненые на соседних кроватях задвигались, забормотали. Она склонилась к Горелову:

— Славик, Славик! Взгляни, что я тебе привезла. Давай-ка поедим. Надо подкрепиться. Славик!..

Как знать, быть может, не потеряй Любовь Михайловна в сороковом году ребенка, Слава для нее не стал бы тем, кем сейчас был. Она испытывала к нему материнскую нежность. Горелов спал, и при слабом свете ночника едва видны были черты его обескровленного лица. Раненого вполне можно было принять за труп. И ведь, в сущности, он уже перестал жить. Разрастающийся с каждым часом гнойник давил изнутри на мозг, вытесняя мысли и волю к жизни.

Горелов открыл глаза, шумно втянул носом воздух. Некоторое время присматривался к врачу, не узнавая. Потом еще раз потянул носом воздух и спросил шепотом:

— Что так пахнет?

— Фруктов из Вены я привезла. Хочешь?

— Фруктов?.. Не знаю…

Он уставился на пакет мороженой вишни у нее в руке и, кажется, не мог понять, наяву или во сне видит эти пахнущие летом упругие темно-красные ягоды. Опасаясь, как бы у него не начался очередной приступ тошноты, она быстро достала из пакета льдисто-холодную ягодку и положила ее раненому в рот. Еще и еще… Полукилограммовая упаковка закончилась гораздо быстрее, чем она ожидала. Вот уже Слава проглотил последнюю вишенку, прошептал:

— Спасибо, — и его тотчас же вырвало…

«Теперь все зависит от меня», — подумала тревожно Любовь Михайловна, поправила одеяло и вышла.

Вместо того чтобы отправиться домой — там, разумеется, ее ожидал Селезнев, — она зашла в ординаторскую. Взяла изученную до каждого пятнышка историю болезни Горелова и в какой уж раз принялась листать ее.

Из госпиталя она вышла, когда на востоке посветлело небо. На душе было беспокойно. Ни о чем, кроме предстоящей операции, не могла думать.

Верно ли определено место, где она собирается вскрыть череп? Здесь не должно быть ошибки. Ведь и при благополучном исходе операции у Горелова будет не один, а два дефекта черепа. Вся жизнь его пройдет под постоянной угрозой гибели от нелепой случайности. Была еще одна опасность, о которой и вспоминать не следовало. В случае повреждения двигательных центров в правом полушарии головного мозга (а именно там и разрастался абсцесс) неизбежно наступит  г е м и п а р е з — паралич левых конечностей. Правая рука у Горелова ампутирована, а если выйдет из строя и левая…

Так стоит ли бороться за жизнь человека, обреченного существовать на свете без рук, с бездействующей ногой и к тому же с двумя дефектами черепа? Любовь Михайловна испугалась не того, что могло произойти в действительности, а самой мысли об этом. Сейчас, в канун сложной операции, она не имела права ни на какие сомнения.

Любовь Михайловна миновала безлюдную торговую площадь, свернула в переулок и увидела у своего дома селезневский «виллис». Подполковник до сих пор ожидал! У машины красноватой звездочкой загоралась и медленно погасала трубка. Капитаном Тульчиной не овладело привычное победительное торжество. Не испытала она никакой радости при виде крупной фигуры мужа. Не было никакого желания оставаться с ним наедине. Душа ее изнемогала от тревоги: впереди была операция. Сохранит ли она Горелова?..

Селезнев стоял у машины. Трубка, разгораясь, чуть-чуть подсвечивала его мужественное и красивое, нахмуренное сейчас лицо. Она приблизилась — он спросил:

— Что так долго, Любушка? Я уж в полк собрался было…

Ей несказанно нравилось, как Селезнев произносит это «Любушка». Слово напоминало популярную в их студенческой компаний довоенную песенку. А сейчас и оно раздражало.

— Позволь пройти! Ты мог спокойно ехать в полк.

Селезнев отступил к «виллису». Она услышала разочарованный вздох мужа, но не обратила на это внимания. Взбежала на второй этаж, заперла за собой дверь и принялась ходить из угла в угол. Туда и обратно, туда и обратно…

17

После мучительной процедуры бритья головы, когда болтливый, обросший рыжей щетиной человек в грязно-белом халате отдирал вместе с волосами кожу от черепа (превозмогая боль, я иронически назвал эту пытку, в подражание Фенимору Куперу, «снятием скальпа»), и укола морфия в левое плечо меня на некоторое время оставили в покое. «Позволяют еще посуществовать на свете», — все так же иронически, будто не о себе, думал я. Было все равно. Скорее бы только конец.

Внезапно, словно из тумана, вынырнули двое санитаров. Надо мной наклонился Иван Иванович, дохнул в лицо махорочной горечью и, отвернувшись, приказал напарнику своему Ковальчуку подтянуть носилки в проход. Сильные руки взяли меня за плечи и за ноги и опустили на упругий брезент.

С места сдвинулись красноватые мраморные колонны, потекли в обратную сторону широкие окна с бьющим в глаза солнцем. Остались позади шум и запахи «вокзала». Проплыла мимо пальма в бочке, потом — уходящие вниз перила лестницы. Замелькали одна за другой двери-прямоугольники на стенах…

И вот я в операционной с белыми гладкими стенами, золоченой лепкой на потолке, стеклянными шкафами, блестящими хирургическими инструментами, зеркальными металлическими коробками. Меня укладывают на стол. В тот же миг надо мной склоняется несколько бесплотных привидений в зыбко расплывающихся молочно-белых халатах. Одно из них приближается к моему лицу. Слышу знакомый голос:

— Как настроение, Слава?

Отвечать на этот притворно бодрый вопрос не хочется. И вообще ничего не хочется: ни слушать, ни говорить, ни щуриться от яркого солнца. Привычно хочется только одного — отстраненности от беспокойного присутствия людей.

На голову мне натягивают простыню. Исчезают слепящие солнечные лучи. Зато теперь жарче, и по лицу течет пот. Вдруг что-то обжигает затылок, и сразу же болезненное ощущение повторяется. Раз, другой, третий…

— Что вы делаете? — шепотом спрашиваю я.

Меня никто не слышит. Какая-то женщина — врач или сестра — буднично рассказывает, что́ мама написала о возвращении с фронта брата Кости. Другая повела речь о письме от Светланки, дочурки. Третья заговорила о том, что вечером в Доме офицеров танцы. Их разговоры перебивались короткими и резкими командами Любови Михайловны:

— Скальпель!

— Шприц!

— Пульс?!

— Трепан!

— Иглу!

…Меня оставили у развилки дорог «маяком». За два года военной службы я таких приказов ни разу не получал. Стоять одному в безлюдной ночной степи и, ничего не охраняя, не знать, будет ли смена! Нас троих — комбата, Митьку и меня — на полковничьем «виллисе» с вечера доставили на будущий передний край (пока там стояли только поредевшие в недавних трудных боях подразделения, и будь у немцев побольше сил, им ничего не стоило бы прорвать оборону), чтобы мы выбрали место для НП артбригады. Потом Васюта и Митька на «виллисе» укатили в сторону Будапешта, а я остался в полном одиночестве.

Ночь была дождливая и ветреная. Впереди, из-за рощи, к небу поднимались не слишком яркие, притемненные дождем осветительные ракеты. Там беспорядочно взмахивали ветвями черные деревья. За той рощей было сделавшееся в последнее время знаменитым озеро Балатон. Совсем недавно здесь шли упорные сражения. Немцы собрали кулак из одиннадцати танковых и механизированных дивизий и начали контрнаступление на Будапешт. А нашу гвардейскую армию в это время держали в резерве, чтобы теперь, когда обе стороны были измотаны и обескровлены, ввести в бой и добиться заметного стратегического перевеса.

Впереди, за черной рощей, притаился враг. Он выжидал, надеясь в последний раз нанести кровавый удар в грудь побеждающему противнику. На победу в войне он, само собой разумеется, уже не надеялся. Но и признать поражение, не утолив своей злобы, тоже не хотел.

Дождь не ослабевал. Ветер обдавал мое лицо пригоршнями холодных брызг, шинель намокла, сделалась тяжелой, как будто негнущейся. Я ругал себя за то, что упрямо отказывался от комбатовской плащ-палатки. Уезжая, Васюта предлагал мне свою запасную. Я, дурак, отказался.

По степной дороге, зубчатой от прошедших по ней танков, тягачей и самоходок, растеклись глянцево поблескивающие лужи. А ночь делалась все чернее, дождливее, ветренее. Внезапно вдали возникла смутно различимая движущаяся масса. Из тыла к переднему краю шла пехота. Долетели приглушенные лопотанием дождя команды, и вот уже темный и бесконечный, угрюмо нахохлившийся людской поток пополз мимо меня…

До подхода своих — Васюта предупредил, что артбригада начнет занимать позиции на рассвете, — времени оставалось порядочно. Я совершенно околел от холода, промок насквозь и продрог так, что зубы начали выбивать строевые марши. А по чавкающей дороге одна за другой текли колонны пехоты, ползли «студебеккеры», «шевроле» с орудиями на прицепе, «виллисы», «доджи». Машины шли без огней, в колоннах не разговаривали, не курили. Движение войск, нараставшее и нараставшее, выглядело грозно-целеустремленным.