Из-за рощи по другую сторону фронта не переставали подниматься к небу не слишком яркие осветительные ракеты, уносились в никуда трассы пулеметных очередей. Было непонятно, догадывается или не догадывается враг о передислокации наших войск. Чувствует свою обреченность или притаился, чтобы отчаянно сопротивляться?..
Чтобы хоть чуть-чуть согреться, я начал ходить взад-вперед вдоль дороги. Пять шагов туда, пять — обратно. И явилась мне в голову мысль сочинять стихи. Когда-то давным-давно, в школе еще, меня признавали «классным» поэтом, в смысле — поэтом восьмого «А» класса. В те времена к своему творчеству я относился вполне серьезно. Теперь же, после двух лет военной службы и Карельского фронта, отдавал себе отчет, что какой там из меня поэт! И вот вдруг опять потянуло сочинять стихи…
Ветер рвет на мне шинель сырую…
Вернее было сказать «мокрую» или «промокшую насквозь». Но строка выбивалась бы из размера. И я по-вторил вслух:
— Ветер рвет на мне шинель сырую…
Повторил и задумался. Постоял, поеживаясь от холода. К передовой двигалась очередная молчаливая колонна. Под ногами солдат хлюпали лужи, поскрипывали колеса орудийных передков и полевых кухонь. Послышалась короткая, как будто усеченная команда, заурчал, выползая из-за поворота, «студебеккер» с длинностволой пушкой на прицепе.
Ветер рвет на мне шинель сырую,
Надувает плащ, как паруса.
Я мысленно повторил вторую строку и сразу понял — никуда она не годится. Какой там, к черту, «плащ», если я, идиот, не взял у комбата его запасную плащ-палатку? И потом — «плащ, как паруса»? Бред! «Плащ, как парус» — это еще куда ни шло. А стихотворный размер? Что же делать? Что делать? А-а, вот что! Вот что… Черт возьми, почему так болит голова? При чем тут голова? Я думал ведь совсем о другом. О чем же? О чем? Вот, оказывается, о чем: я оставлен «маяком» у развилки дорог неподалеку от озера Балатон и дождливой мартовской ночью прохаживаюсь взад-вперед по скользкому грунту вдоль степной трассы. А мимо, по залитой лужами дороге, к переднему краю идет и идет пехота; приглушенно урча, ползет техника. Я же, промокший до нитки и продрогший, никак не могу найти нужное слово. Я сочиняю стихи, чтобы убыстрить время и выразить то, чем переполнена моя душа. А-а, вот, оказывается, как надо:
Надувает п о л ы - п а р у с а…
А дальше? Дальше что? Черт возьми, что творится с моей голевой? Кажется, внутри, разрывая мозг на части, вращается какая-то угловатая ржавая железяка. От этого череп трещит. Он вот-вот развалится…
Значит, две строки есть:
Ветер рвет на мне шинель сырую,
Надувает полы-паруса…
Они и в самом деле поднимаются от ветра, как паруса. Напитались водой, потяжелели, а все-таки при каждом порыве поднимаются, наполняются плотным влажным воздухом.
Как со стихотворением? Неужели меня всего лишь на две строки хватило? Да нет же, само собой разумеется. Сейчас вот соберусь с мыслями и… Для чего, собственно, захотелось мне сочинять стихи? Только ли для того, чтобы не думать о холоде, дожде, по-черепашьи ползущем времени? Да нет же, само собой разумеется. Душа нуждается в каких-то особенных, приподнятых словах и мыслях. Не сегодня-завтра начнется то именно наступление, ради которого было столько боев, отступлений и наступлений, ради которого отдали жизни миллионы моих товарищей. Но теперь мы нанесем последний удар, и он даст нам победу и мир.
Ветер рвет на мне шинель сырую,
Надувает полы-паруса…
Что еще? Нужные, точные слова где-то рядом. Еще одно усилие, еще одно, и… Если бы только не эта проклятая, железяка в голове… А все-таки? Все-таки? О чем я хотел сказать стихами? А-а, вот о чем… Сюда, в Европу, мы несем мир. Мы добиваем немцев, гитлеровскую сволочь…
Это русский ветер здесь бушует,
Русская весенняя гроза…
Одно четверостишие готово:
Ветер рвет на мне шинель сырую,
Надувает полы-паруса —
Это русский ветер здесь бушует,
Русская весенняя гроза…
И это все? Да нет, само собой разумеется. До рассвета еще так далеко. По залитой лужами дороге мимо меня движутся и движутся войска. Топот множества обутых в кирзовые сапоги и тяжеленные ботинки ног сливается в ровный, монотонный гул. В этот гул вплетается урчание моторов, колесный скрип. До моего слуха долетают отрывистые команды:
— Пятая, подтянись!
— Дренаж!
— Отставить разговорчики!
— Физиологический раствор!
— Шире шаг!
— Иглу!
До рассвета еще черт знает сколько времени, У меня такое чувство, будто я уже никогда не увижу солнца, дневного света, не встречусь со своими: Митькой, комбатом, ребятами из нашей батареи… Чего это я прыгаю с мысли на мысль? О стихотворении опять забыл.
Бьют деревья низкие поклоны…
И ведь в самом деле, «бьют поклоны»! Деревья кланяются нам в ноги, кланяются победителям, несущим с собой мир и освобождение от фашизма. Ведь каждый солдат, каждый офицер, кто идет к переднему краю, чтобы вступить в бой, и кто, может быть, сам не доживет до победы, заслуживает, чтобы ему поклонились в ноги.
Бьют деревья низкие поклоны,
Небо в грозных черных облаках.
К фронту движутся безмолвные колонны…
Притаился обреченный враг…
«Обреченный»?.. «Обреченный»?.. Кто — «обреченный»? Я? Почему? Я так хочу жить, возвратиться домой, в Одессу! «Домой»? Легко сказать — «домой»! У меня там ни близких, ни родных — никого. Зачем же возвращаться? Кому я там нужен?.. А других ждут. У Митьки — отец, мать, сестры, брат-инвалид. У комбата Васюты в Одессе — жена, родители. У помкомвзвода — невеста в Горьком. Ее фотографию Исаев постоянно носит в кармане гимнастерки…
Только у меня, Славки Горелова, — никого на всем белом свете. Может быть, лучше пусть убьет меня, чем того же Митьку, или помкомвзвода, или комбата? Нет, нет! Почему меня? Я самый молодой в батарее. Я еще и не жил…
Ранним утром над передним краем
Понесется грозный клич: «Впере-о-од!»
Я с тобой сегодня попрощаюсь —
Завтра, может, мой иль твой черед…
В той стороне, откуда двигались и двигались по размытым дождем дорогам колонны, начало светлеть небо. Я подумал: «Скоро, наверное, наши покажутся». И в тот же миг, расшвыривая колесами воду, ко мне понесся «виллис» и замер в двух-трех метрах от моего поста. В машине сидел комбриг со своим адъютантом. Я вытянулся:
— Товарищ гвардии полковник! Гвардии рядовой Горелов по приказанию командира штабной батареи…
— Озяб? — Комбриг остановил меня на середине доклада и обернулся к адъютанту: — Дай-ка ему хлебнуть из фляги.
У меня в руке оказалась обшитая мягкой тканью тяжеловесная фляжка. Вообще-то водку, а тем более спирт я терпеть не могу. Но сейчас никак нельзя было оскандалиться перед офицерами. Да и промерз я в самом деле основательно. Глотнул из фляжки. Жидкость обожгла рот, забила дыхание и ударила в голову с такой силой, что хрустнул череп. Я пошатнулся. Вернее, стала вдруг, крениться набок земля. Комбриг присмотрелся ко мне и приказал адъютанту:
— Останься с ним, лейтенант. Дождешься машины, посадишь его. Пусть отогреется и поест горячего. И…
Не успел комбриг распорядиться, как быть со мной. Вмешалась женщина с поразительно знакомым голосом, имеющая почему-то большую власть, чем гвардии полковник.
— Носилки! — отрывисто приказала она.
…Солнце по-весеннему светило нам в спину. Дождь, казалось, успел смыть за мочь последние остатки зимы. Начинался солнечный теплый день. С небольшой возвышенности — мы заняли ее под НП артбригады — раскинувшаяся во все стороны холмистая степь, аккуратные белые домики окрестных селений и островерхие башни выглядели теплыми, согретыми солнцем. Было тихо-тихо.
Орудийный удар позади нас прозвучал внезапно, и вот уже все вокруг загремело, заскрежетало, окуталось дымом. В селении по ту сторону фронта рухнул от взрыва один дом, другой… Над головами на бреющем понеслись «ИЛы», звено за звеном, двинулись вперед наши танки…
— Взять стереотрубу, оружие! — скомандовал Васюта и побежал по степи. — За мной!
По травянистой равнине неслись пехотинцы, упоенно крича «ура-а-а!». В том же направлении уходили все дальше и дальше наши танки и самоходки. Мы, артиллерийские разведчики, старались не отставать от пехоты. Надо было вовремя успеть занять на новом рубеже подходящее место для НП бригады, сухое и с хорошим обзором.
На спине у меня болталась и тарахтела неудобная большая коробка со стереотрубой. Впереди бежали Митька и помкомвзвода Исаев. Я видел, как покачиваются и вспрыгивают две их спины. Бежали они чересчур быстро. А мои ноги вязли в нераспаханном, но размытом дождями грунте, и я начал отставать. Вдалеке золотилась вода Балатона…
— Подождите! Не могу-у! — закричал я и открыл глаза.
Меня несли по госпитальному коридору. Навстречу текли стены с множеством дверей-прямоугольников. Вот и перила уходящей вниз лестницы, и пальма в бочке.
Еще несколько шагов, и меня понесут по «вокзалу». Там привычное место, неподвижность, избавление от страданий. Ведь было же время, когда от легкого толчка не темнело в глазах и не путались мысли. Кому нужна была эта дурацкая операция? Если бы я знал, что придется вытерпеть…
18
Теперь, понятно, грудь болела не так мучительно, как сразу после ранения, в медсанбате. Там доктор да сестры только смыли с раны кровь и перевязали как положено. А ныне что же, самое страшное, можно сказать, позади. Однако болит и болит грудь, не унимается. И правой рукой пошевелить больно, и шаг сделать больно. Чего ни говори, а легкое пробито осколком и два ребра вырезали.