Ему бы лежать на своей коечке и не шебаршиться. Да вот ведь как случилось. Как попал он третьего дня на перевязку, услыхал там в разговоре меж сестрами Славкину фамилию. Догадался Митька, что судьба опять его с другом свела. В один госпиталь со Славкой попал. Стал он о Горелове сестер да санитаров расспрашивать. Выведал, что Славка совсем плох. Доходит, можно сказать, человек. На трепанацию черепа его назначили, а никто, в общем-то, не надеется, что жить он будет. И вот Митька поднялся со своей коечки и, придерживаясь рукой за стеночку, поплелся к лестнице на второй этаж. Сестра выскочила за ним, стала увещевать, грозиться. Он послал ее подальше.
Как он взбирался по лестнице!.. Каждое движение отдавалось болью в груди. Не хватало воздуха. Едва ли не на каждой ступеньке Митька останавливался, пережидая, пока утихнет боль, дышал по-рыбьи. Потом делал шаг на следующую ступеньку. Вверх и вниз пробегали ходячие раненые в госпитальных пижамах, сестры, санитары, доктора в белых халатах. Митька, замечая их краем глаза, удивлялся, как легко они двигаются и безболезненно дышат.
На середине лестницы привязалась мысль, что он зря отважился на безрассудное это путешествие, что ему ни за что не осилить бесчисленных ступенек. Митька поглядел через перила вниз. Расстояние до натертого паркета первого этажа показалось ему непреодолимым. Он пошел вверх.
В той самой громадной палате, где навещали они Славку с живым тогда комбатом и где на возвышении у дальней стены помирал нынче его друг, Митька вконец выбился из сил. Он все-таки шагнул от двери, и вмиг все поплыло, завертелось, Митька присел на чью-то койку и закрыл глаза. А когда открыл, увидел перед собой озабоченного мужика в белом халате, с красным шрамом во всю щеку.
— Тебя чего сюда-то занесло? Лежать, мил человек, тебе надобно у себя в палате. Твое место где?
— Мое-то? В седьмой палате.
— На первом этаже? Неужто сам дошел? Ну, мил человек, ты!.. Помогнуть, что ль, обратно сойти?
— Да нет. — Митьке трудно было говорить. Но санитар в красным шрамом на лице показался ему человеком понятливым и сердечным. — Дело, по… понимаешь… Друг мой… тут… Вроде бы это… худо ему вроде… Сказывали… трепанацию черепа… ему нынче вроде…
— Это кто же дружок-то твой? Не Слава ли Горелов?
— Ты как угадал?
— Нынче у нас одна лишь трепанация. Так чего же, мил человек, довести тебя до его или как? Однако навряд, ли ты у его сейчас чего спросишь. Только вот из операционной принесли. Он-то покуда не в себе.
Санитар помог Митьке взобраться на возвышение у дальней стены «вокзала», поддержал, когда гость усаживался на свободной койке по соседству со Славкиной. Перед Митькой вытянулся не то живой, не то кончившийся Горелов. Щеки без кровиночки, глаза зажмурены, губы — не поймешь, синие или черные. Бинт на голове белый-белый, а ежели приглядеться, то вроде как подкрашен он кровью…
Внезапно Славкины губы дрогнули, послышался вздох, и тотчас же открылись глаза. Поплавали-поплавали и остановились на Митьке. Глядели они так безнадежно, что у друга его от ясности близкого Славкиного конца горло перехватило. А тут еще санитар со шрамом на щеке подсел и давай приговаривать, что худо дело, дескать, что не жилец уж…
К ночи санитар этот с напарником своим едва довели Митьку до его палаты. Когда соседи уснули и задремала у столика сестра, потихоньку вышел он в коридор и, несмотря на строгий запрет доктора, закурил…
19
Были звуки, и был свет. Существовали они, правда, где-то за пределами моей жизни. В ней оставались только боль и ожидание конца. Напрасно я по пути из операционной надеялся, что здесь, на возвышении, придет облегчение, напрасно торопил время. Матрац был каменно-жестким, подушка — как будто набитой острыми гвоздями. А солнце из окон палило с остервенением, точно старалось выжечь глаза. «Вокзальный» шум сделался непереносимым.
Вдруг показалось, будто я слышу знакомый голос. Пересилив боль, я заставил себя открыть глаза. Увидел перед собой стену белых халатов с красновато-синим отливом. Эта сплошная стена и желтые пятна лиц над ней начали расплываться, парить в пространстве, пронизанном солнцем. Спустя мгновение «вокзал» утонул в черноте…
За окном трепетали зеленые листочки на ветках дерева. Небо стало по-вечернему густо-фиолетовым, белое облачко казалось нарисованным. Я смотрел в окно, стараясь понять, почему я теперь не тот, кем был до операции.
Что-то случилось с моим телом. Вся левая половина ни с того ни с сего омертвела и будто потеряла чувствительность. Хочется улечься поудобнее, а рука и нога, можно подумать, не мои — не слушаются…
И внезапно Митькин голос:
— Вишь, глаза-то открыл. А ты страху нагонял. Кто-кто бы говорил, а уж я-то знаю Славку получше иных-прочих. Мы с им… Чего глядишь? Вот оклемается — спросишь.
Это походило на галлюцинацию. На возвышении появилось невиданное существо — полуптица-получеловек. На правом плече этого фантастического существа я рассмотрел белое птичье крыло, а на левом — нормальную человеческую руку. Обыкновенное туловище венчала Митькина голова: конопато-загорелое лицо и знакомые жалостливые круглые глаза.
Существо с Митькиной головой заслонило окно, и мне не было видно ни зеленой листвы, ни фиолетового неба. Зато я успокоился: рассудок у меня был в порядке. На возвышении появилось не фантастическое существо, а собственной персоной мой друг Митька Федосов. Его правая рука, закованная в гипс и развернутая назад, и в самом деле напоминала птичье крыло, а грудь под распахнутым серым госпитальным халатом была туго перетянута толстым слоем бинтов. Я удивился: Митька же уехал с комбатом в расположение. Потом подумалось вяло и равнодушно: «Не обошло и его…»
Стало стыдно: о Митьке думаю, как о постороннем! Захотелось подбодрить его, сказать, что не так страшен черт, что как-нибудь… И голос его опять услышать захотелось. Пусть сядет, поговорит со мной. Мне надо только собраться с силами, и я объясню ему кое-что. Он же пока, наверное, ничего не понимает. Объясню, например, как опасно здесь раскисать. Вот поманю его рукой…
Ах ты черт возьми! Что это? Рука не хочет сдвигаться с места. Что это с ней? Неужели?.. Как же?.. Да нет, не может быть! Она цела — ни ранки, ни царапины.
— Митька! Митька! Любовь Михайловну… Митька! Что же ты?.. — А-а, вот в чем дело! У меня пропал голос. — Да подойди же ты! Не понимаешь, что ли?
Наконец-то! Митька наклоняется, спрашивает:
— Чего тебе, Славка? Не пойму, чего говоришь.
— Доктора! Доктора давай!..
Появляется Любовь Михайловна, садится на мою кровать, берет онемевшую, ничего не ощущающую руку. А меня всего свело ужасом. Как же мне теперь жить?
— Я не… Любовь Михайловна, почему?.. — Я умолкаю. Страшно назвать словами то, что случилось. Но и молчать нельзя! — Рука!.. Товарищ капитан… Я не… не хочу…
Странно, она не пугается, не вскакивает и, кажется, не собирается ничего делать. Почему она молчит и смотрит на меня такими глазами, будто боится сказать правду? Значит, так и есть? Значит, навсегда?..
…Мы потом и не помнили, кто это примчался на НП с такой новостью. Да и какое значение могло иметь — кто? В двери появился кто-то, и раздался испуганный вскрик:
— Ребя, генерал на мине подорвался!
В следующую минуту мы уже неслись по склону вниз.
«Виллис» лежал на боку, накренившись над кюветом, и задранные кверху два колеса все еще медленно вращались по инерции. Из машины свешивалась голова убитого шофера. А на грунтовой дороге сидел тучноватый седой человек с непокрытой головой, в генеральском мундире. Сидел в черной луже крови. Одна его нога была непонятно как изломана выше колена и вывернута назад. Глаза генерала выкатились и стали красными. Это был командир стрелковой дивизии, которую поддерживала наша артбригада. Он и ехал к нам на НП.
В глазах седого генерала я увидел не испуг или страдание, а изумление. Увидел и подумал, что в первые минуты после т а к о г о человек не успевает еще отделиться от прошлого. Его потрясенный мозг не способен постичь, почему это офицеры, сержанты, солдаты будто забыли, кто он такой, и смотрят на него как на обыкновенного смертного. Само собой разумеется, в голове у него сейчас могли рождаться совсем другие мысли. Но в том, что они безумные, искаженно отражающие мир, у меня сомнений не было.
Васюта приказал поставить на дорогу искореженный миной «виллис». Выполняя вместе со всеми приказ комбата, я поминутно оглядывался на сидящего в луже крови грузного человека в генеральском мундире. Он вдруг неестественно изогнулся над своей почти оторванной ногой, и мне показалось, будто он плачет. Ветер трепал седые волосы, обнажая красноватую лысину на затылке, борцовская шея побагровела, отвисающие щеки приняли малиновый цвет, будто от негодования. Но вот лицо и шея начали на глазах бледнеть, принимая мертвенно-серую окраску.
Торопливо подошел комбриг, объявил офицерам, что связался по телефону с «пятым» и что с минуты на минуту подойдет машина с медициной. Мы, сержанты и солдаты, уже поставили на дорогу «виллис» и стояли на некотором расстоянии от группы офицеров, не зная, что дальше делать. Машина с растерзанным мотором и искореженной передней осью, с которой были сорваны колеса, уткнулась носом в землю.
Комбриг первым решился заговорить с генералом. Сидящий в кровавой луже раненый оторвал взгляд от своей изломанной выше колена ноги, кивнул комбригу, и мне опять показалось, что глаза генерала блестят слезами.
Видя плачущим человека, при появлении которого три дня тому назад у нас на НП все вскочили и вытянулись, и догадываясь, как ему сейчас, наверное, больно и жутко, я прикинул в уме, что ногу генералу ампутируют, ужаснулся и, противясь этому всей душой, невольно подумал: «Неужели он все-таки выживет? Лучше бы ему умереть…»
Со стороны шоссе на сумасшедшей скорости несся медсанбатовский «додж». Раненого генерала бережно уложили на носилки в кузове. А на следующий день распространилось известие, что генерал скончался по дороге в Вену…