Разумом Любовь Михайловна понимала неизбежность частых перемен. А сердце всякий раз протестовало. Вот и сейчас, после совещания, на котором она услышала приказ о свертывании госпиталя и эвакуации раненых на восток, капитан Тульчина весь вечер была не в себе.
После салютов — автоматных очередей и винтовочных выстрелов в воздух — по случаю победы, после счастливых шумных вечеринок со спиртом и торжественными тостами все жили ожиданием перемен, все торопили время: скорее бы на восток. Ей самой здесь все стало не в радость: и удобства в австрийском доме, и ласковый климат, и даже едва ли не ежедневные наезды Селезнева. Скорее бы домой!..
А вот сейчас внезапно выяснилось, что она, как и остальные ее коллеги, в сущности, не готова тотчас же сняться с места. Казалось, никто не сумеет понять ее раненых, как понимала их она, никто не сделает им верных назначений, никто не будет, подобно ей, болеть за них душой.
Наступил час последнего обхода. Вместе с палатной сестрой Галей Мурашовой капитан Тульчина вошла в огромный, залитый солнечным светом «вокзал». Здесь устоялся тяжелый запах махорочного дыма, гноя, несвежих бинтов. Было шумно. Как ни старалось командование госпиталя до поры не разглашать приказ ПЭПа, сведения о скорой эвакуации на восток дошли до раненых. Выздоравливающие собирались группами, возбужденно спорили, курили (несмотря на строжайший запрет!), смеялись. Тяжелым было все равно. Они ни о чем не знали, ничем не интересовались. Да и какая разница, где страдать?..
Обход Любовь Михайловна по обыкновению начала с эстрады, где теперь лежало только трое тяжелых черепников: окончательно возвращенный к жизни Слава Горелов и двое поступивших из медсанбатов уже после победы новичков. Оба они — и Василий Зареченский, и Яков Кудряшов — были в беспамятстве.
Полученные с ними истории болезни их имели такой вид, что ей во всем пришлось разбираться самой, как если бы Зареченский и Кудряшов упали на возвышение эстрады с неба. У Зареченского пулевое ранение напоминало сабельный удар. Череп выглядел рассеченным надвое глубокой бороздой. Начиналась она надо лбом, точно над переносицей, и тянулась к затылку. Требовалась неотложная операция — это капитан Тульчина поняла при первом же осмотре. Она расширила дефект черепа по всей длине, извлекла костные осколки, наложила швы. Раненый ни разу не застонал.
Яше Кудряшову осколок угодил в левую височно-теменную область. Ранение повлекло за собой «амнезию» (утрату памяти) и «афазию» (утрату речи). Правда, после трепанации — Любовь Михайловна и здесь удалила костные осколки — раненый заговорил. Днем позже на обходе он потребовал:
— Исть давай, мать!..
В тумбочке между кроватями Зареченского и Кудряшова хранились их документы и письма — свидетельства той жизни, из которой обоих вырвало в канун победы ранением черепа. В планшетке Зареченского нашли фронтовую газету «Советский воин» со снимком Зареченского и большим очерком «На счету героя-разведчика двадцать пятый «язык». С фотографии насмешливо смотрели нагловато-бесстрашные глаза и лихо подкрученные усы. По документам капитан Тульчина определила, что бывшему гвардии старшине двадцать четыре года, что первой медалью «За отвагу» он был награжден еще в сорок первом под Севастополем. За четыре года войны Василий получил восемь ранений — три тяжелых и пять легких.
В бумагах Зареченского — она захватила их с собой в ординаторскую — хранилось довольно много писем-треугольников. Обратный адрес на них, написанный одним и тем же почерком, открывал сердечную тайну Василия: «Ярославская область… деревня Строгино… Волжиной Нине…» Вместе с письмами хранилась пачка фотографий. Едва ли не на каждой был запечатлен сам гвардии старшина Зареченский, отчаянный разведчик при орденах, медалях и лестничке нашивок за ранения на офицерской гимнастерке. Лишь с одного снимка смотрела симпатичная девушка с ямочками на щеках.
Перелистав бумаги Зареченского, Любовь Михайловна долго рассматривала этот снимок. Светлые точечки в зрачках делали глаза девушки чересчур уж безмятежными, чересчур уж уверенными в неотвратимости счастья. Как ждала эта неведомая Нина Волжина весточек от своего Василия, как выбегала навстречу почтальону, как надеялась на скорую встречу с любимым! Письма от него, здорового, приходили, очевидно, и после победы. Какой же страшный удар ожидает Нину! На ее фотографию смотреть было больнее, чем на рентгеновские снимки продырявленных черепов…
Яше Кудряшову не исполнилось и двадцати. Ничем рядовой Кудряшов на фронте, судя по всему, особо не отличился. Всего-то и была у него одна медаль «За боевые заслуги». В бумажнике Кудряшова тоже хранились письма и фотографии. Писал Яша только «мамане» в Красноярский край и ответов ни от кого больше не получал. На снимках капитан Тульчина увидела солдата с мальчишечьим лицом и тонкой шеей, торчащей из ворота гимнастерки, подпоясанной брезентовым ремнем. Пилотка сползала с его круглой, наголо остриженной головы.
…Слава Горелов заулыбался и приветственно поднял кверху культю, укутанную ватой и бинтом. Встретив его безмятежный взгляд, Любовь Михайловна, как всегда, сердцем ощутила прилив материнской нежности.
— Как дела, Слава?
— Лучше всех!
Ее трогал живой блеск его глаз, изумляло совершенно младенческое непонимание собственной участи. В этом бездумном счастливом жизнелюбии Любовь Михайловна угадывала заложенную природой высокую мудрость. Окажись Горелов хотя бы самую малость послабее духом — его, скорее всего, уже не было бы в живых.
Она присела на его кровать, приподняла легкое гостиничное одеяло, взяла пальцами парализованную руку. Шершавая кожа была едва теплой, словно бы неживой.
— Чувствуешь мои пальцы? — спросила она.
— Все чувствую, Любовь Михайловна. Только совсем не чувствую, что у меня есть рука. — Слава какое-то время молчал, уставившись в небо за балконной аркой-дверью. Потом вдруг спросил: — Точно люди говорят, будто скоро нас на родину отправят? Что я там буду делать?..
Нет, не так уж безоблачно у него на душе, как она думала.
Любовь Михайловна молчала. Как часто случалось ей утешать раненых, хотя не было никакой надежды, или скрывать очевидную правду! И ведь не сомневалась она, что поступает правильно. Со Славой же не могла лукавить.
— Тяжело тебе придется, — вздохнула она. — Но что же делать? Сумеешь приспособиться, жить будешь не хуже некоторых уцелевших на войне. — Внимательно присмотрелась к нему и опять вздохнула: — Тяжело тебе придется…
— Ничего, Любовь Михайловна. Я все понимаю. Главное — попасть на родину. А там… Начнет же когда-нибудь работать эта проклятая рука? Восстановится она?
— Не знаю, Слава. Не знаю.
Он, кажется, был готов к такому ответу. Лицо его, серьезное и отрешенное, ничуть не изменилось. Капитан Тульчина вдруг услышала рыдания. Она подняла голову. Полными слез глазами на нее смотрела Галя Мурашова.
— Ты что? Что с тобой?
Сестра не ответила.
— Из-за меня плачет, — усмехнулся Слава. — Жалеет.
Кровать Горелова стояла посреди возвышения, упираясь изголовьем в красноватую мраморную колонну. Три кровати справа пустовали, а на двух в противоположном ряду лежали по соседству Зареченский и Кудряшов. И тот и другой не сводили с Любови Михайловны глаз, прищуренных от бьющего в окно солнца. Повязки на головах у них выглядели стерильно белыми. Но капитан Тульчина знала, их пора менять.
Яша Кудряшов следил за ней словно бы чуть-чуть испуганным взглядом. Он лиц не запоминал. Кажется, только ее, капитана Тульчину, и узнавал. Но прежде чем заговорить с ней, Кудряшов обыкновенно долго и с опаской присматривался. Вот и сейчас, узнав ее, обрадовался:
— Докторша! Мать…
— За что же ты меня так, Яша?
— Яша — я. — Он сел, спустив ноги с кровати и ухватив левой рукой слегка скрюченную правую. Стал с усилием поднимать ее над головой. — Сибиряк Яша. — Улыбнулся: — Исть здоров Яша. Утроба лопнет… — Внезапно сморщился в слезливой гримасе: — Утку!.. Ой-ой…
— Няня! — крикнул Горелов. — Утку!
Зареченский захохотал, басовито и раскатисто. Указал пальцем на Яшу и высказался:
— Учить их надо!
— Что, Вася? — спросила Тульчина. — Кого учить?
— Кончать сволочь фашистскую! Кончать! — Василий провел рукой по обритой верхней губе, где прежде красовались усы. — И нас кончай, доктор. Кончай! На кой?..
Он ужасающе долго поднимался с кровати. Глаза остановились, словно бы вмиг ослепнув. Послышался протяжный вздох. Василий опрокинулся на спину, тело его забилось в конвульсиях. Кровать обступили люди в белых халатах…
3
Галя миновала центральную торговую площадь городка. Здесь оживали все новые и новые магазины и ресторанчики — австрийцы привыкали к мирной жизни. У них вообще такие порядки, чтобы все удобно, все благоустроенно. Они, Томка говорила, и гостей-то домой не приглашают, водят в рестораны. Самим стряпать не надо, посуду мыть.
От площади до дома было рукой подать. Галя свернула в переулок и остановилась. Навстречу шел капитан Стригунов. Лишь форма — диагоналевая гимнастерка цвета хаки, шаровары с кантом и начищенные до блеска сапоги — делала его непохожим на Алешу, какого она недавно изо дня в день встречала в госпитале. А лицо ничуть не изменилось.
— Здравствуй.
— Здравствуй. — Все еще не веря, что это явь, Галя заставляла себя держаться непринужденно. — Вот уж не ждала. Как ты здесь? Откуда?
— И я, представь себе, тоже не предполагал. Да и, откровенно говоря, немного побаивался тебя…
— Меня?
— Представь себе.
Галя видела, Алеша не кривит душой. Он впрямь опасался, как бы она не затаила на него обиду. А Галя все боялась неосторожным словом или взглядом отпугнуть ненадежное свое счастье. И Алеша был скован. Это угадывалось и в молчании его, и в словах.
Капитан Стригунов объяснил, что его часть передислоцировалась в этот альпийский городок и они, должно быть, простоят здесь довольно долго. Галя вспомнила о приказе ПЭПа и едва не расплакалась. Все против нее.