Голос солдата — страница 26 из 68

им позора не боялась), что ничего путного из этого замужества не выйдет. Поедет она в Рубцовск, поживет недельку-другую с Павлом да и бросит его. Всем было известно, Капу отговаривала Леонова и другие сестры, давние ее подруги. Галина соседка, однако, не отступилась…


Обыкновенно, надев халат в сестринской, Галя одним духом взбегала на второй этаж, пересекала «вокзал», вспрыгивала на эстраду и присаживалась на кровать Славика. Он глядел на нее благодарно и влюбленно.

— Как дела, кавалер? — спрашивала она. — Соскучился небось без меня? Чего застеснялся-то?

Оказывается, ей хотелось нравиться ему. Она не строила никаких расчетов, но все же вовлекала Славика в эту рискованную для него игру. Ведь ежели не кривить перед собой душой, она всегда знала, что с ним у нее ничего не будет. Знала, а его не щадила.

Сейчас же ее пугала встреча со Славиком. Галя догадывалась, проведав о расформировании госпиталя, что он первым делом вспомнил о ней, и сознавала себя предательницей. Водить за нос, обнадеживая и даже завлекая, девушке не заказано. Однако Славик был вовсе не тот кавалер…

4

Что за черт? Почему мы так долго стоим? Нас привезли сюда сразу после завтрака, а сейчас, наверное, уже скоро обед. А поезд не двигается с места. Вагонная сестра, немолодая и болтливая, как торговка с Привоза, объясняла кому-то в тамбуре, что раненому из соседнего вагона потребовалась неотложная операция, а поездного хирурга на месте не было. Послали за ним в город. Вот и стоим…

Койка подвешена к потолку вагона, окрашенного изнутри в белый цвет. Мое место теперь здесь. Не знаю, куда собираются нас везти, сколько времени надо будет прожить в санпоезде. За войну мы все привыкли, что дом там, где ты сейчас. К новому своему дому у меня претензий пока нет. Бывало похуже: телячьи вагоны по пути в эвакуацию, набитые завшивленными голодными людьми, блиндажи, где вместо пола жерди, под которыми хлюпает вода. Всюду как-то обживались. Всюду устраивались. Пусть на день, пусть на час.

Койка мягко пружинит, и я воображаю, что при езде она будет баюкать, как дачный гамак. А пока из вагонного окна открывается вид на пустынную улицу, упирающуюся в мрачное здание католического храма с готическим шпилем. Улицу изредка пересекают австрийки с сумками, девочки в аккуратных платьицах, мальчики в брючках на помочах. Вот попрыгал на костылях инвалид-австриец с ранцем на плечах. На инвалиде темно-серое одеяние гитлеровского солдата.

Смотрю я на все это и думаю, что сюда мне больше никогда не попасть, что, если бы война не привела меня на ласковую эту, удобную для австрийцев землю, не лежал бы я в вагоне санпоезда. Хотя… может быть, и лежал бы, но не здесь и, наверное, не сейчас. А ведь всего несколько месяцев тому назад я благодарил судьбу. Еще бы. Мне посчастливилось побывать за границей: в Румынии, Венгрии, Австрии. Румынию, правда, мы видели только из двери эшелонной теплушки. А вот в Венгрии и Австрии пришлось и пожить, и повоевать. Потом приходит в голову мысль, что где-то в предгориях Альп зарыта кисть моей правой руки…

Вагонная сестра не знает покоя и не умолкает ни на минуту. Хриплый прокуренный голос ее слышен то в одном, то в другом конце вагона. Несмотря на возраст и грузность свою, сестра успевает всюду — только позови. Напротив меня в такой же койке лежит Василий Зареченский. Он, бледный и исхудавший, похож на освобожденного из концлагеря узника. Василий смотрит в потолок не отрываясь. Ему сейчас, наверное, все на свете безразлично. Почему-то этот человек мне любопытен. Ему, кажется, известно о каждом из нас гораздо больше, чем нам самим. Но он об этом ничего не говорит. Почему, никто не знает.

Внезапно Зареченский свешивает ноги с койки и кричит:

— Доктор! Доктор! Где?.. Сволочи!..

В ту же секунду к нему подбегает сестра.

— Ты чего это расшумелся? — спрашивает она строго.

Свирепо вращая глазами, раненый принимается выбираться из койки. Ударяется головой о потолок, взвывает от боли и падает на подушку. И вот уже тело его выгибается, он скрипит зубами. Сестра держит руками его голову. Из соседнего вагона ей на помощь приходит санитар.

Испуганно скулит на соседней койке Яша Кудряшов. Сестра не выпускает из рук головы Зареченского и, как мне кажется, умоляюще смотрит на Кудряшова: ты, мол, хоть полежи пока спокойно! Пассажиры ей в этом рейсе попались — лучше не найдешь. Она не выдерживает, прикрикивает на Яшу:

— Ты чего воешь? Замолкни!

Кудряшов переводит на меня мутные от слез глаза. Долго смотрит, не узнавая. Потом обрадованно смеется и тычет пальцем в сторону Василия:

— Башкой — бац! Долболом…

— А ну-ка помолчи! Помолчи, тебе говорят. Смотри, Яша, доктора позову. Пункцию сделает. Понял?!

Кудряшов озадаченно открывает рот и быстренько откидывается на подушку. Лежит, подозрительно кося на меня глазами. Потом до него все-таки доходит, что это была пустая угроза, и он опять смеется:

— Лежу тихо, мать!.. — Садится, свесив ноги с койки, и объявляет: — Исть здоров Яша. Исть давай!

— Замолкни! — приказывает сестра, не отходя от Зареченского. — Не помрешь — обед скоро.

— Исть! — настаивает Яша.

— Ты чего это, а? — повышаю голос я. — Тебе же русским языком сказано: скоро обед. А ну-ка тихо!

Кудряшов умолкает. Сестра удивляется:

— Начальник ты ему? Чего он тебя слушается?

— Какой там начальник? Обыкновенный гвардии рядовой. Просто лежали вместе. Ну и познакомились…

— Ох ты господи!..

Сестру позвали в конец вагона. Возвратилась она в сопровождений двух офицеров, женщины и мужчины. Мужчина был высокий — голова под потолок. Женщина рядом с ним выглядела подростком. Я сначала и не узнал капитана Тульчину.

— Здравствуй, Слава, — сказала она. — Мы вот с товарищем подполковником были поблизости и зашли попрощаться. Это мой муж, подполковник Селезнев. — Она с гордостью кивнула на рослого офицера. Ей было чем гордиться: на груди у подполковника я увидел звезду Героя Советского Союза. — Вот возьми, — Любовь Михайловна положила на мою койку обтянутую кожей коробку. Коробка эта, само собой разумеется, была заранее приготовлена. Зачем же капитан Тульчина говорит: «были поблизости»? Почему люди стесняются своей доброты? — Здесь кое-что на дорогу и адрес моей мамы в Москве. Попадешь на родину, постарайся дать знать о себе. Мама напишет мне, и я разыщу тебя. Обязательно.

— Зачем? — сморозил я глупость.

— По-твоему, что же, мне безразлична судьба моих раненых? Ты считаешь меня черствым человеком?

— Нет, не считаю. — У меня пропал интерес к разговору с Любовью Михайловной. За окном, на перроне, около двери нашего вагона, появился Митька. Он что-то доказывал нашей сестре. Она несогласно замахала головой. Митька ушел.

Капитан Тульчина присела на койку под Зареченским и начала расспрашивать о чем-то незнакомого мне раненого. Потом подошла к Яше Кудряшову. Он вдруг всхлипнул:

— Яша — тю-тю…

Свесил с койки голову в повязке Василий Зареченский. Он долго, тяжелым взглядом всматривался в капитана Тульчину. С его щек еще не сошла мертвенная бледность. Глаза обрели осмысленность. Он спросил с вызовом:

— Меня, доктор, не замечаешь? С глаз долой — из сердца вон? — Это было похоже на волшебство. Мы слышали вопросы здравомыслящего человека, каким Василий был, наверное, до ранения. — Правильно! Кому мы теперь нужны?

Я смотрел на него изумленно, как бы не веря собственным ушам. И Любовь Михайловна была, кажется, поражена. Она приподнялась на цыпочках у койки Зареченского, оглянулась на своего подполковника и заговорила с Василием голосом ласковым и участливым:

— Напрасно ты так. Могу ли я тебя, Вася, не замечать здесь? Я же пришла прощаться с вами. Я люблю вас всех, все вы мне родные…

— Вот как она, война, с нами-то разделалась. — У Зареченского как будто в самом деле ожил разум. — Вот в Россию нас везут. В Россию, а? Чего молчишь, доктор?

— Не знаю, Вася, не знаю. Во всяком случае, будете поближе к родине. И домой скоро попадете.

— Может, кто и попадет, — вяло возразил Василий. — Может, кто и попадет. А я — нет. Помру я, доктор…

— Глупости! — Голос Любови Михайловны прозвучал знакомо: начальственно и жестко. — Кому-кому, а тебе не к лицу это. Ты у нас герой. О тебе в газете писали.

— Знаешь? — Василий живо удивился. Но сразу же стал таким, как и минуту тому назад, — вялым и угнетенным. — Был герой — да весь вышел. Эх, доктор, на кой ты ковырялась у меня в башке? Лучше бы мне тогда еще помереть…

В вагоне смолкли все. Кажется, и Яша Кудряшов понимал, о чем речь. Он переводил взгляд с одного лица на другое. В дальнем конце вагона скрипнули дверью, послышались громкие голоса, шаги, распространился запах съестного. Лицо Кудряшова моментально переменилось. Глаза застыли, верхняя губа приподнялась, открыв не слишком белые зубы. Яша звучно всосал носом воздух, вытянул шею, завертел головой.

— Исть! — потребовал он.

— Ты чего это такой нетерпеливый? — В наш угол пришла вагонная сестра, прикрикнула на Яшу и повернулась к офицерам: — Товарищ подполковник, товарищ капитан! Как, побудете, покуда обедом народ покормим?

— Да нет, мы, пожалуй, пойдем. — Любовь Михайловна приподнялась на цыпочки у моей койки, нащупала парализованную левую руку, сжала пальцы (я, правда, почти не почувствовал этого), сказала: — Счастливо. Береги адрес.

После обеда пришел Митька. От него распространялся запах табака и еще чего-то, доступного лишь тем, кто сам ходит: людного зала ожидания, перрона, уличной пыли. У меня появился собачий нюх. Я чувствовал запахи, на которые до ранения не обращал никакого внимания.

Митька уселся на нижней койке под Зареченским и рассказал, как сумел уговорить своего доктора отправить его этим эшелоном в Будапешт. Хотя тогда-то он еще не знал, куда нас повезут. Насчет Будапешта тут уж выведал…

— Галю не видел? — спросил я. — Почему не пришла?

Митька поднял глаза. Долго смотрел молча, как бы стараясь определить по моему лицу, очень ли меня это мучает. Потом сказал с досадой: