Голос солдата — страница 34 из 68

После завтрака подступила тошнота. Стало совершенно безразлично, скоро ли начнется обход, скажет ли Павел Андреевич мне что-то определенное. Состояние было такое же, как в Австрии: шум в голове, тошнота, пустота в мыслях…

Внезапно прозвучал бас Павла Андреевича:

— Что, Слава, плохо тебе?

— Тошнит… Голова болит…

11

И опять началось. Настя сняла с головы повязку. Парикмахер долго намыливал мои волосы, а потом начал «снимать скальп». Он терзал меня и не закрывал рта:

— Не дергайтесь, молодой человек, не дергайтесь. Ради бога, не дергайтесь… Если человек терпит работу хирурга, то мою может потерпеть? Скажите, пожалуйста, это правда, что я имею дело с одесситом?

— Правда, — с трудом ответил я. Было не до разговоров. От боли свет мерк в глазах, болтливый парикмахер возникал и исчезал в радужном тумане. — Вы скоро кончите?

— Или я скоро кончу свою работу? Как сделаю хорошо.

Наконец он перестал сдирать с моей головы кожу вместе с волосами. Вошли двое санитаров, и все пошло, как и должно было идти. Я плыл на носилках по коридору, провонявшему табачным дымом. Коридор кончился, я оказался во дворе, и в глаза мне ударило солнце. Запахло теплой травой, увядшими цветами, прогретой землей и песком. Я как будто выплыл к спокойному берегу, на котором не может случиться ничего плохого. Даже забыл, куда меня несут.

Я увидел расплывающееся в зыбком тумане лицо Павла Андреевича, и до слуха моего дошел низкий бас:

— …не сомневаюсь, все будет хорошо.

Бас умолк, силуэт врача растворился в тумане. И вот на голову мне набросили простыню. Опять захрустели кости черепа, опять по шее потекла теплая липкая кровь…

— Больно… — пожаловался я.

— А ты как бы хотел? — прозвучал в ответ бас. — Трепанация, и чтобы не больно? Таких чудес пока не бывает.

— Это уже третий раз, — просил сочувствия я.

— Знаю, Слава, знаю, — сказал Павел Андреевич и Попросил: — Ты помолчи, помолчи. Вот закончу, тогда поговорим. Идет? — И вдруг вскрикнул: — Ага! Вот он, голубчик! — Что-то металлически звякнуло. — Физиологический раствор! — приказал Павел Андреевич. — Иглу!

…И опять, как и когда-то, я торопил время, и опять напрасны были надежды, что в палате, на моей постели, меня ожидает облегчение. Положил я голову на подушку, и боль усилилась. Зато рассудок опять, как и когда-то, прояснился, будто засорившийся внутри череп промыли родниковой водой. И опять, раздражая, почти доводя до бешенства, из окна в глаза било солнце, и опять В его слепящих лучах возникло странного вида существо, с серым туловищем и белой грудью. Оно заговорило Митькиным голосом:

— Нечего мне мозги заполаскивать! Может, мне нужнее тут быть, нежели иным-прочим докторам да сестрам. Обо мне не тревожься. У меня свой доктор имеется. Как не понять? Да ты сам пойми — ведь мы с ним с фронта.

Тронула душу мимолетная радость — Митька! Возникла и улетучилась. Все на свете было лишним, все мешало, отвлекало от самого главного. Но меня не оставляли в покое. Кто-то провел мокрой тряпочкой по моим воспаленным губам, кто-то начал нащупывать пульс на ни черта не чувствующей руке. Пробасил Павел Андреевич:

— Всё! Никаких разговоров! Ему нужен покой…

На широкой ладони Павла Андреевича лежит порыжелый осколок снаряда с темными зернистыми ребрами. Размером он с половинку сахарного рафинадного квадратика.

— Будешь хранить? — спрашивает врач.

— Пусть лежит, — отвечаю я. — Все-таки в мозгу у меня сидел. Я всегда думал, что, если кольнуть мозг иголкой, человек в ту же секунду умрет. А вот получается…

— Получается, Слава, получается. — Павел Андреевич аккуратно оборачивает осколок бинтом и прячет в мой коричневый трофейный бумажник. — Береги. Интересно будет когда-нибудь полюбоваться. Тебе ведь еще жить и жить. — Он изучающе смотрит на меня. — Крепкий аппарат — человек. Бывает, привезут раненого. Осмотришь его и, грешным делом, думаешь: «Зачем человека истязали, в госпиталь везли? Умереть он мог и без нашей помощи…» Но вот проходит день, второй, третий, неделя, еще одна, а человек живет. По всем законам природы, казалось бы, не должен жить, а живет. Живет! А ты говоришь — иголкой кольнуть…

У меня опять был только один сосед — Илюша Тучков. Ему, правда, запретили курить. А Сахновского убрали, чтобы не нарушал моего покоя после операции. Его рев я слышал ночью откуда-то из палаты по другую сторону коридора.

Павел Андреевич сидит на стуле, широко расставив ноги. На коленях отдыхают большие белые руки с рыжеватыми кустиками волос на сгибах пальцев. Под просторным белым халатом, свисающим до самого пола, угадывается внушительных размеров живот. Из нагрудного кармана халата мундштуками кверху выглядывают две толстые папиросы.

— Полвека прожил без курения, — перехватив мой удивленный взгляд, оправдывается Павел Андреевич. — Впервые в жизни закурил в июне сорок первого, как военную форму надел. Тоже, кстати, впервые. В мае мне пятьдесят исполнилось. Жена — она у меня тоже врач, офтальмолог, — дочь — и она врач — и внучка в Белостоке застряли. Мы там перед самой войной оказались. Зять наш в погранвойсках служил. Только мы с женой к ним из Москвы перебрались (внучка родилась, помочь надо было), как — на тебе! — война. Я, конечно, — в военкомат. О своих вот с той поры ничего не знаю. Куда ни писал — глухо. Курить надо бросить — не могу. Напрасно, напрасно обо всем этом вспомнил…

Павел Андреевич опускает голову, потом поднимает на меня виноватые глаза, достает из кармана папиросу, молча раскуривает ее. Он вдруг становится старым-старым. Кажется, он ждет утешений. Хочется сказать ему что-нибудь такое, но он сам дрогнувшим басом произносит:

— Пойду я, Слава. До завтра.


Ужином, как всегда в последнее время, меня кормила Настя. С ее остренького лица, усеянного оспинками, не сходило выражение затаенного блаженства. Со мной она не разговаривала и кормила рассеянно. Задумывалась и вдруг забывала донести ложку до моего рта. Я сначала старался не обращать внимания, а потом не выдержал:

— Что это с тобой сегодня? Влюбилась, что ли?

— Ага, Славонька, ага. Влюбилась. — Настя засмеялась, и ее вытянутые вперед губы приняли нормальное положение, так что лицо стало даже привлекательным. Она наклонилась ко мне и прошептала упоенно: — Ах, Славонька, как влюбилась!.. Как вроде сон приснился…

— Поздравляю! — иронически усмехнулся я. — Рад за тебя. Но умирать по этому поводу голодной смертью категорически отказываюсь. Так что давай, влюбленная, корми как следует. Мне после операции поправляться надо.

— А я разве что?.. Я — без разговору… Уж я тебя, Славонька, так накормлю, так накормлю!..

Мы и не заметили, как в палате появился Митька.

— Гляди, еще ужинают! А мы-то уж заправились. Это кто же кормит Славку? — спросил он, притворно удивившись. — Никак Настя? Гляди, и впрямь она! — Здоровой рукой он обхватил сестру за шею и привлек к себе. Она игриво захохотала. Митька спросил: — Долго еще? Давай, подружка, побыстрей.

— Нетто я мешаю? — все еще смеясь, обиделась Настя. — Ты чего, Дмитрий? Мы-то теперь, чай, не чужие?

Я изумился и посмотрел на нее вопросительно. Настя не отвела глаз. А Митька внушительно изрек:

— Мужской разговор, понятно?

— Отчего же не понять? Опосля погуляем?

— Погуляем, погуляем. Как потолкую со Славкой.

— Выходи шибче. Я в аллейке побуду, на скамеечке.

Она выскользнула из палаты, как будто птица неслышно выпорхнула. В каждом движении ее, во всем ее существе ощущался переизбыток счастья. Подождав, пока за ней закроется дверь, Митька усмехнулся и подмигнул мне.

— Братцы, а что, ежели я закурю? — спросил Тучков.

— Кури.

— А как доктор нагрянет аль сестра дежурная?..

— Иди ты к черту!

— Вот еще! Чего на людей-то бросаться? Обидел я кого, что ль? Коль так, закурю без спроса.

Митька подтащил к моей кровати стул, поморщился от боли, сел. Некоторое время не открывал глаз, как бы прислушивался к тому, что делается с его телом. Я услышал вздох и спросил:

— Чего корчишься? Болит что-нибудь?

— Да так чтоб особо — ничего… Свищ какой-то под лопаткой докторша отыскала… Операцию делала. Страсть как больно было. Лежать бы мне нынче надобно.

— Какого же черта?..

— Да как улежишь? — Митька опять вздохнул. — Проведал давеча, ты тут. Хотел было тотчас и навестить — самого в операционную повели. А тут еще Настенка, — подмигнул он самодовольно, — дьявол бы ее!.. — и усмехнулся, понизив голос: — Вконец заездит гвардию девка.

— Ты что же, и с ней?..

— Жалею я их, Славка. Страсть как жалею. Душа у меня такая жалостливая. Они-то, должно, это чуют. Вот и… я их жалею, а они меня — нисколь. Да ну их, Славка, всех!

— Неужели и сегодня пойдешь? После операции?

— Чего ему, кобелю, не иттить-то? — внезапно вмешался в наш разговор Тучков. Голос его выдавал зависть. — Чего у него там за операция? Разговоров-то — свищ под лопаткой! Кабы у меня такое ранение, я сам бы по бабам шастал. «После операции»! «После операции»!..

Очень уж обижен был, наверное, на свою судьбу Илюша Тучков. Я посмотрел: не плачет ли? Нет, он сидел на кровати к нам спиной и пускал струйки дыма в открытое окно.

— Ты бы лучше поменьше курил в палате, — сказал я.

— Вот еще! Теперь этот курить не позволяет…

Митька был задумчив. Он сидел на стуле, положив ногу на ногу, и рассматривал чересчур длинные ногти на пальцах своей правой руки. Серый госпитальный халат на груди был распахнут, и нательная рубаха осталась незастегнутой. Под ней была толстая повязка — тугие слои ваты и бинта.

— И сегодня все-таки пойдешь? — опять спросил я.

— А чего делать? Слыхал, зовет. — Митька и на этот раз усмехнулся не без самодовольства. Но все же осторожно покосился на Тучкова. Тот будто не услышал этих его слов. Митька наклонился ко мне и зашептал прямо в ухо, зашептал доверительно, со значением: — Я к тебе не просто так, Славка, — я для разговору.