Голос солдата — страница 35 из 68

— Что-нибудь серьезное?

— Да ничего особо серьезного вроде нет, — все так же шепотом продолжал Митька. — Настенка выведала, вроде как днями много народу отправлять на хауз будут.

— Куда отправлять собираются? — заразившись от Митьки таинственностью, спросил я шепотом. — Не в Одессу?

— Об этом говорено не было. Да и в том ли дело? Опасаюсь, развезут нас в разные места. А на родине — Россия велика! — как найти друг друга? Вот бы тебе, Славка, с доктором своим потолковать, чтоб меня с тобой вместе отправили. А уж в России не расстанемся.

Зашла ночная сестра, щелкнула выключателем. Под потолком загорелась лампочка. Наклонившись ко мне, все тем же таинственным шепотом заговорил Митька:

— Я вот чего надумал. Выпишемся вместе и махнем в твою Одессу. Нельзя нам расставаться и от того, об чем прежде мечтали, отрекаться никак нельзя. Сроднила нас война. Да и чего мне в деревне делать? Какой с меня теперь на селе работник? Вот стульчик с места стронул…

— Дмитрий! — в палату вошла Настя в военной форме, но без пилотки. — Скоро ль ты? Заждалась я.

— Иду, иду. — Митька подмигнул мне и пошел к двери.

12

Все в госпитале, наверное, уже давно спали. А у нас в палате горел свет. Мой сосед то лежал, пуская струи дыма в потолок, то усаживался на кровати, стараясь выпускать дым в открытое окно. Плевал на кончик папиросы, гасил окурок, вдавив его в стену, а потом бросал, целясь в окно. Но ни разу не попал. Пол у его кровати был усеян окурками. Утром тетя Груня опять будет ругаться, опять будет называть Илюшу обормотом.

— Знаешь, отчего не сплю? — спросил вдруг Тучков. — Оттого не сплю, что Митька твой сейчас как раз с нашей рябой Настей забавляется. Завидки берут. Не думай, что Настя больно по душе мне. Не-е… По этому делу истосковался я. Нет слов, как завидки берут, когда о Митьке думаю. У тебя, Славка, когда-нибудь с девками что было?

— У меня? Нет. — Сознаваться в этом было стыдно.

— А у меня было. В войну. Соседка возле нас жила, жена командирская. Стала она меня в гости зазывать, Раз я зашел, другой. Разговоры заводит о том, об этом, а сама все смеется да по голове поглаживает, вроде пацан я совсем. У меня, правда, и в уме ничего такого не было. Сама меня научила. Ну баба была! Я после вроде как другим человеком сделался — никакого страха перед ними. На фронт, помню, ехали. В Житомире чего-то стоять пришлось. Я там к поварихе подкатился. Кормила она меня после!.. С неделю там стояли. Жизнь была!.. А нынче? О Насте рябой думаю и думаю, вроде красивше бабы не видал…

— Ничего, — сказал я, сочувствуя. — Выздоровеешь — все еще у тебя будет. Вся жизнь впереди.

— Чего там будет, Славка? В голове у меня чего-то вроде нарушено. Равновесия нет. Ходить я, должно, без провожатого никогда уж не смогу. Не туда меня ведет, куда надо. Надумаю к девке — попаду не к ней. Накрылась наша жизнь, Славка, под откос пошла. И ничего у нас уж не будет. У Митьки твоего будет, а у нас — ни хрена.

— А я так не думаю. И у нас еще кое-что будет.

— Чудак человек! Чай пьет, а пузо холодное…

Вошла ночная сестра. Постояла у двери, сказала:

— Ну и накурил ты, Тучков! Хоть топор вешай.

— Не кори ты меня, Лидушка. Душа болит.

— Отчего же это она у тебя болит?

— Твоей любви мне охота. Прилегла б возле меня, Лидушка, — и на душе б моей легче стало.

Меня привели в ужас его слова. Думал, она сейчас набросится на него, даст пощечину или, может быть, расплачется от оскорбления. А Лида засмеялась:

— Ишь как скор ты на руку! А как у меня жених есть?

— И ему достанется. — Тучков не смутился.

— Ну, довольно! — Сестра стала серьезной. Потому, наверное, что со мной взглядом встретилась. — Довольно, Тучков, безобразить. Спать пора.

Она выключила свет и вышла. Под окном опять спичка загорелась. Илюша курил, вздыхал, ворочался, кряхтел по-стариковски. Потом высказался:

— Жалко, не один я в палате. Уломал бы ее…

И я поверил: он бы уломал. Черт знает, как все это просто! Сестра, молодая, привлекательная, у которой, скорее всего, действительно есть жених, и Илюша Тучков, искалеченный, с серым от беспрерывного курения лицом… И ведь уломал бы. Как ей понравились его слова!

Тучков уснул, предварительно швырнув докуренную папиросу на пол. А я лежал, вдыхал провонявший табачным дымом воздух и думал. Думал о том, что все мы, и уцелевшие на войне, и искалеченные, — жертвы. У всех жизнь пошла не по тому пути, по которому должна была пойти. А кто виноват? Люди — не звери. Откуда у них страсть подчинять, притеснять, убивать?..

Но ведь и звери ничего такого не делают без крайней необходимости. Одни добывают пищу, другие — чтобы защитить себя и потомство, третьи — чтобы обладать самкой. Звери, само собой разумеется, не управляют собой, не отвечают перед себе подобными, а тем более перед собственной совестью за свои действия.

А люди? Только уничтожение убийц может быть оправдано. Во всех остальных случаях те, кто затевает войну, — сами убийцы, преступники. Их надо уничтожать безжалостно, как взбесившихся собак…


Ночью мне приснилась Настя. Это был идиотский сон — глупее не бывает. Настя поднялась на «вокзальное» возвышение эстрады, превратилась вдруг в Томочку, приблизилась к самому моему лицу и зашептала: «Ах ты мой хорошенький… Ах ты мой жалкий…» Потом легко, без усилий, подняла с кровати, повела за собой в коридор, к бочке с пальмой, прижалась ко мне. Я ощутил губами прикосновение ее упругих влажных губ и увидел, что это не Настя и не Томочка, а повариха Валька из лыковского барака…

Утром я никак не мог дождаться появления Насти. Надо было увидеть ее, убедиться, что она осталась такой же, какой была всегда. И когда, сменив ночную сестру, Настя вошла в палату с градусниками в стакане, я не отводил от нее глаз. Ничего особенного, само собой разумеется, с ней за ночь не произошло. И все-таки я обнаружил в Насте что-то такое, чего не замечал раньше.

Вот она склонилась над Илюшей Тучковым, спросила о чем-то. Он ответил весело, и они засмеялись. Халат на груди у Насти бугрился, и открывалась тонкая, плавно переходящая в плечи шея. Когда она подошла ко мне и начала расстегивать пуговицу, чтобы сунуть под мышку градусник, я рассмотрел углубление, уходящее под белый бюстгальтер, заметил золотой волосок в центре бронзовой родинки у ключицы. Горячая волна подкатила к моей голове и, медленно опадая, растеклась по всему телу.

Завтраком кормила меня Настя. Она, как всегда, сидела на стуле, положив ногу на ногу. Уголок белого халата все время сползал. А я, отдавая себе отчет, что это постыдно — таращить глаза куда не надо, не в силах был тем не менее заставить себя отвести взгляд от выглядывающего из-под халата чуть-чуть заостренного колена…

После обеда из палаты унесли Илюшку Тучкова. Павел Андреевич заметил, как я расстроился, и, сердобольный толстяк, присел около меня, положил огромную ручищу на мое плечо, начал успокаивать. Вот-вот, басил он, придет и наш день, и мы поедем на восток.

Я рассказал Павлу Андреевичу о Митьке, попросил, чтобы нас друг без друга не отправляли. Толстяк расчувствовался, закурил в палате и сказал, что история не знает примеров дружбы между людьми, которая по самоотверженности могла бы сравниться с дружбой солдат-фронтовиков. Он пообещал уговорить начальника госпиталя не разлучать нас с Митькой и заторопился. Можно было с этим и опоздать.

Среди ночи я проснулся. В палате, кроме меня, никого, не было. За открытым окном серебрились в лунном свете островерхие башни собора. В коридоре кто-то разговаривал, потом простучали мимо палатной двери костыли.

Мне так захотелось встать, выйти из палаты! Так захотелось оказаться там, где разговаривают люди, где стучат костыли, где я не буду одинок и всеми забыт! Неудержимо потянуло во двор к той скамье, на которой вечерами после дежурства Настя ожидает Митьку.

Некоторое время я лежал, удивляясь тому, что у меня появилось такое желание. Странно было, что в голову могла прийти несбыточная эта мечта. Возможно ли, чтобы я встал, самостоятельно передвигался? Наступит ли время, когда меня не будет удивлять сама мысль об этом?..

А почему, собственно, не наступит? Само собой разумеется, строевым шагом я уже ходить никогда не сумею. А если будет волочиться парализованная нога, так ли это ужасно? Мало ли хромых на свете?

Только бы научиться ходить на собственных ногах! Почему, например, не попробовать сейчас же? Я в палате, к счастью, один. Помешать мне никто не сможет, и никто не будет навязывать свою помощь…

Поколебавшись минутку, я облокачиваюсь на культю, спускаю с кровати здоровую правую ногу, с трудом подтягиваю на край кровати непослушную левую. Она зацепилась за простыню, и вытащить ногу из вдавленного моим телом углубления в постели никак не удается. Дергаю ее раз, другой, третий. Нога не подчиняется — так и остается в неудобном, вывернутом положении…

На лице у меня выступает пот, я шепчу ругательства, прислушиваясь к звукам в коридоре. Еще, чего доброго, кто-то зайдет в палату. Шум поднимется!..

Но я не перестаю сражаться с неподатливой левой половиной тела. Бесполезно! Только голова разболелась и по лицу пополз вязкий пот. Я еще раз дергаюсь всем телом и, обессиленный, опускаю голову на подушку…

Перед завтраком пришла Настя, спросила:

— Будем кушать, Славонька?

По всему было видно, у нее превосходное настроение. Я подумал, это, наверное, потому, что у нее опять был в гостях Митька, Догадка причинила мне страдание. Я почувствовал себя обойденным, чуть ли не ограбленным. Это было свидетельство моей никчемности.

Она кормила меня и рассказывала, что заходила к Дмитрию в палату, что лежит он, сердечный, на кровати, не встает. Оттого и ко мне не смог прийти.

— Отчего — «оттого»? — спросил я.

— Оттого, что силушек у него нет.

— А у тебя вчера вечером, наверное, был?

— У меня был. — Настя бесстыдно засмеялась.