аний не ждут. Вот хотя бы Томка. Года полтора они вместе, а скольких подруга сменила!..
За что же с ней, с Галей, он так-то? Господи, она любила его всей душой. Себя позабыла, можно сказать. А он? Да нет, неправда! Алеша любит ее. Зря она так о нем, зря. Он и сам сейчас, должно быть, раскаивается. Галя вообразила, как Алеша лежит в офицерской палате на первом этаже, лежит с открытыми глазами, терзаясь и проклиная себя. Или, быть может, ходит взад-вперед по безлюдному коридору с папиросой в зубах? Господи, как она его понимала! Горше всего было сидеть на кровати Сурена, как в заточении. Не могла она пойти вниз, не могла успокоить любимого, сказать, что никакой обиды у нее в душе нет, что между ними все осталось прежним…
И без того притаившийся курортный городок по утрам выглядел и вовсе безлюдным. Обитатели этих ухоженных белостенных домиков не свыклись покуда с тем, что здесь более не хозяйничают немцы, и предпочитали до поры до времени выжидать и присматриваться. Наслушались, ясное дело, россказней о «жестокостях большевиков». Ежели и встретится Гале, случалось, на улице прохожий — подросток, старик, женщина (непременно с белой нарукавной повязкой — знаком капитуляции), — то при виде девушки в советской военной форме с погонами старшего сержанта, в сапожках и пилотке, они норовят проскользнуть мимо, не привлекая внимания. Обыкновенно это задевало Галю: «Отчего они нас боятся? Мы не убиваем, не грабим, не угоняем в неволю. Уж могли бы, верно, увидеть собственными глазами. Отчего же они нас боятся?» Ответа, разумного и убедительного, не было, и Галя, ожесточаясь, думала: «Не нас они боятся. Памяти своей, грехов своих перед нами боятся…»
А сейчас вот, заметив хорошенькую девочку лет четырнадцати в плиссированном платье — та при виде Гали шмыгнула в подворотню, — она вроде как и не глянула в ту сторону. Душа до краев была наполнена собственной бедой. Как поспешно, прямо-таки с облегчением сбежал Алексей из сестринской! И слов сердечных для прощания у него не нашлось. Добился, чего ему было надо, — и был таков. Какая же это любовь?!
Хотя и она тоже хороша! Задремала под утро, сидя на кровати Сурена, и глаза продрала лишь при свете солнца. Хорошо, сменщица малость запоздала — не застала ее дрыхнущей. Зато уж, едва только сменщица появилась, Галя презрела гордость. Понеслась вниз. Да все одно опоздала — Алексея в офицерской палате уже не было. Уехал в часть…
Слезы подступили к глазам. Не существовало для Гали сейчас на свете человека никчемнее и отвратительнее, нежели она сама. И впрямь ведь — ночью холила в душе обиду на Алешу, разыгрывала оскорбленную невинность, а теперь вот готова прямо на улице зареветь в голос. Ханжа! И согрешить-то по-людски не способна. Корчит из себя бог весть кого.
А ведь есть на свете женщины — любо-дорого посмотреть. Вот хотя бы капитан Тульчина. Умная, независимая, не растерявшая себя на войне. Хоть малость бы походить на нее! Легко сказать — походить…
В отделении о капитане Тульчиной покуда разузнали разве только то, что прибыла она для замены уходящего из госпиталя майора Смолина. Ни с кем еще Любовь Михайловна близко не сошлась. Мужики ей вроде бы вовсе и не нужны, с женщинами ей говорить не о чем. Вообще-то она хороша собой, и майор Смолин — он тоже мужик видный, — пользуясь тем, что ПЭП его покуда не отзывал, стал ухаживать за Тульчиной. Однако, как распространялась всеведущая Томка, «потянул пустой номер». К Любови Михайловне (эти сведения Галя получала от все той же Томки), оказалось, наезжает какой-то летчик-подполковник. «Не мужик — загляденье»…
На вид капитану Тульчиной лет под тридцать. Худощавая, с вьющимися черными волосами, разделенными прямым пробором от лба к затылку, с самую малость подкрашенными губами, в ладно сидящей на ней офицерской форме и желтых аккуратных сапожках, она с первого дня поставила себя в особое положение. Санитары при ней воздерживались от слишком уж сильных выражений (а так-то они порядком распустились), ходячие «вокзальные» старались не попадаться на глаза с папиросой.
Нет уж, Гале — хоть сто лет проживи — не стать вровень с Любовью Михайловной. Так и оставаться ей до самой смерти обойденной и любовью, и уважением. Пусть счастье само в руки проситься станет — оттолкнет, по сторонам оглядываться примется. Что люди скажут, что подумают!..
Галя свернула за угол. Перед глазами возник трехэтажный дом с готическими башенками по углам крыши и массивными выступами на фасаде. И окрашенное в белый цвет здание это выглядело громоздким и тяжеловесным, ровно старинный комод. Вообще-то таких комодоподобных сооружений за границей Галя встречала немало.
Зато комната им с Томкой досталась в этом доме большая и светлая. Два окна «кельи» — так Томка ее называла — смотрели в старинный парк. Там из высокой сочно-зеленой травы на лужайках поднимались могучие дубы и буки, а вода в четко очерченных, правильной формы прудах была окрашена небесной голубизной. Парк сверху казался не настоящим — картиной старинного художника.
На третий этаж вели беломраморные ступеньки. Пробежишь вверх мимо стрельчатых окон с разноцветными стеклами, мимо дверей комнат, занимаемых врачами, окажешься на третьем этаже, на гладкой мраморной площадке перед высокой дверью, обитой красноватой кожей, с немецкими буквами на зеленоватой медной табличке. Это дверь их с Томкой «кельи». Откроешь ее — попадешь в коридор-прихожую, шагнешь вперед, приподнимешь тяжелую портьеру — и ты в комнате. Там две кровати с блестящими шарами на спинках, с белыми покрывалами поверх перин и кружевными занавесками. На стенах фото. Не те, ясное дело, что висели при бежавших хозяевах. Их они с Томкой поснимали, а на свободное место повесили свои.
Угол комнаты перед окном занимает блестящий черный рояль «Блютнер». Томка — она в детстве училась музыке — говорит, что это превосходный инструмент. Она рада случаю показать свое искусство. Ей не надоедает часами наигрывать разные мелодии. Сказать, что больно уж здорово у нее получается, — не скажешь. И все ж таки довоенные песенки послушать приятно. У них в «келье» звучат «Чайка», «Синий платочек», «На рыбалке, у реки», «Если Волга разольется», «У меня такой характер», «Если ранили друга»… Томка играет и напевает негромко, и глаза ее делаются печальными-печальными. Слушаешь ее, и чудится, вроде не в Австрии ты, а дома, вроде никакой войны и в помине не было и ничто не нарушало той жизни, какой они все в Советском Союзе жили до двадцать второго июня сорок первого года. И слезы текут и текут по щекам.
Вот и сейчас негромко звучал рояль. Галя вообразила: Томка сидит на вертящейся табуретке в длинном, до пят, цветастом шелковом халате. Они нашли этот халат в первый день в хозяйском шкафу, и Томка заявила: «Чур, мне!» Галя к таким вещам почти равнодушна, а подруга, напротив, голову теряет при виде красивых ярких тряпок, разных там украшений. В ушах у Томки массивные, как у цыганки, серьги (тоже, ясное дело, из хозяйского шкафа — трофейные!), полные руки обнажены до плеч, по клавишам ловко бегают наманикюренные пальчики. И вся она такая уютная, такая пухленькая да мягенькая! Стоит ли удивляться, что мужики к ней липнут?
Удивительно другое: откуда при всей этой домашности и женственности у Томки такая безрассудная отчаянность? Быть может, это и есть счастье? Быть может, именно так и надо жить? Но она, Галя, все одно не сможет походить на Томку. Душа у нее, верно, по-другому устроена. У Томки — легкая, а у нее — тяжелая что твой камень.
Галя приоткрыла дверь в коридорчик и, отчетливее услышав звучание рояля, замерла. Томке-то ничего не стоит угадать по Галиному лицу, в каком она отчаянии, и привязаться с расспросами. И ведь не утаишь от нее ничего.
Притворила Галя дверь и понеслась по лестнице вниз. Надо было остаться в одиночестве, выйти в парк, побродить по аллеям и лужайкам, повспоминать, поплакать, помечтать.
На втором этаже, однако, Галя неожиданно для себя остановилась и повернула к двери комнаты, где по прибытии в госпиталь поселилась капитан Тульчина.
5
Дверь в прихожую была слегка приоткрыта, и, когда Галя постучалась, из глубины комнаты донесся низкий плавный голос: «Да, да! Пожалуйста. Входите же!» Отчаянно смущаясь и не зная пока определенно, для чего она постучалась в эту дверь, Галя нырнула в темный коридорчик и вынырнула в такой же, как и их с Томкой, большой, очень светлой комнате. Из одного окна открывался вид на тот же старинный парк с голубыми прудами, из другого — на крохотную площадь с магазинами и бездействующими пока ресторанчиками. Вывески над ними сохранились, но окна и двери ресторанчиков были затянуты металлическими жалюзи. На площади стояло несколько «студебеккеров» с кузовами, крытыми брезентом. Около машин суетились наши солдаты и офицеры.
Все это бросилось Гале в глаза, прежде чем она заметила хозяйку комнаты. А когда рассмотрела ее, совершенно растерялась. На широкой тахте, накрытой ковром, любуясь украдкой собственным отражением в овальном зеркале, сидела сказочно красивая женщина в малиновом бархатном платье со старорежимным глубоким вырезом на груди. Женщину эту Галя вроде бы прежде ни разу не встречала. Даже приглядевшись и обнаружив очевидное сходство женщины в бархатном платье с капитаном Тульчиной, Галя не сумела тотчас же отрешиться от скованности. Вроде бы не туда она попала, и перед ней на покрытой ковром тахте сидит не обыкновенный госпитальный врач, а артистка, играющая роль знатной дамы.
— Ты чего уставилась? — вдруг знакомо улыбнулась капитан Тульчина. — Трофейный наряд какой-то аристократки привезли старые знакомые из Вены. Взбрело в голову примерить.
Все здесь теперь казалось Гале высокомерно-отчужденным. Улыбалась ей вовсе не та Любовь Михайловна, с которой захотелось было поговорить по душам. Замыкаясь, Галя неловко и бестолково залопотала:
— Товарищ капитан, я пойду… Не ко времени, видно.
— Нет, нет! — разве что не приказала Любовь Михайловна и протестующе подняла руку. — Ты весьма кстати. Как вел себя после моего ухода Геворкян? Садись, рассказывай.