— Вы новенький?
— Новенький. А вы хозяйка библиотеки?
— Ну, скажем, не хозяйка. — Она совсем по-детски засмеялась. — Библиотекарь — это верно. Работаю.
— Работаешь? Простите, работаете?.. — Мне почему-то стало неловко оттого, что чересчур внимательно рассматриваю ее и замечаю такой же внимательный взгляд, направленный на меня. — Сколько же те… простите, сколько вам лет?
— Семнадцать. А что?
— Нет, нет, ничего. Просто… — Я невольно посмотрел на ее протез в темном чулке. — Ничего, я так…
— Это от бомбежки, — сказала она, отпирая ключом высокую белую дверь. — Мы с мамой эвакуировались из Киева. Эшелон разбомбили. Мама погибла, а я вот…
— Прости… простите, пожалуйста.
— Не страшно. Я привыкла. Хотите записаться?
Окна библиотеки выходили на север, в затененный деревьями уголок просторного двора, по которому гуляли больные в серых, синих, коричневых халатах, в больничных пижамах. В помещении библиотеки было не так жарко, как в коридоре. Оно выглядело тесным от забитых книгами стеллажей. Место библиотекаря было за деревянным барьером. Перед этим барьером стоял длинный стол, на котором в беспорядке лежали подшивки газет и журналы «Огонек» и «Крокодил».
Молоденькая библиотекарша прошла за барьер, скрипнув протезом, устроилась у небольшого столика, взяла чистый формуляр, начала задавать разные вопросы и записывать ответы. Фамилия и имя-отчество? Год рождения? Партийность? Национальность? Образование? Номер палаты? Время поступления в клинику? Без этого нельзя было стать читателем библиотеки…
Когда я сказал, что родился в двадцать шестом году, она посмотрела на меня недоверчиво, а потом улыбнулась такой дружеской улыбкой, как будто мы были знакомы тысячу лет или, по крайней мере, когда-то учились в одном классе. Заполнила формуляр, встала, подтянув тяжелый протез, положила на барьер белый прямоугольник твердого картона, подала мне ручку:
— Распишитесь. — Я не взял ручки, и на румяном, совершенно детском лице библиотекарши с чуть-чуть оттопыренной нижней губой и симпатичной щелочкой между передними верхними зубами отобразилось изумление. — Распишитесь, — повторила библиотекарша неуверенно.
— Не могу. У меня левая рука парализована.
Девушка за барьером быстро взглянула мне в лицо, густо-густо покраснела, воткнула ручку в чернильницу, опять подняла на меня глаза и, придерживая протез, опустилась на стул. Прокашлялась, как перед выступлением с трибуны, и спросила:
— У вас мама есть?
— Нет у меня никакой родни. — Я старался говорить беспечно. — Зато есть фронтовой друг. Митька Федосов. Я его сюда в следующий раз приведу. А вас как зовут?
— Лена. Я здесь тоже не одна. Мы с братом и его женой уже второй год вместе живем и вместе работаем…
Я бы с удовольствием не уходил из библиотеки до самого вечера. С Леной мне было интересно и приятно разговаривать. Я чувствовал, что и ей со мной не скучно. Но начали приходить больные (большей частью такие же, как и я, недавние госпитальные), сестры, санитарки. Обменивали книги, о чем-то просили. Мою новую знакомую все называли Леночкой. Теперь ей некогда было заниматься мною. Я не взял ничего читать и пошел к выходу. Леночка крикнула мне вслед:
— Приходите, Слава!
10
Наступил день получения первой пенсии. Надо было идти за этим на почту. Отправилось туда человек двадцать инвалидов Отечественной войны. Были мы все в обычном одеянии: синие, серые, коричневые подпоясанные халаты и открытые выше колен, потемневшие от пыли кальсоны.
Мы с Митькой шли впереди компании. За спиной у нас прыгали на костылях Леонид Грушецкий и Васька Хлопов. Леонид, как всегда, выделялся из массы. Костыли у него были особенные — короткие, по пояс, с плексигласовыми упорами. Он легко переносил вперед уцелевшую ногу в модельном желтоватом полуботинке. И был Грушецкий, в отличие от остальных, в пижаме, ради которой он завел дружбу со старшей сестрой клиники. А Васька навалился на грубые деревянные костыли и поминутно терял сваливающийся с ноги госпитальный тапок, чем задерживал движение всей компании. Его беззлобно материли. Васька не обижался и не расстраивался.
Легкомысленный и беспечный, Хлопов не умел подолгу быть не в духе. И сейчас его голос был слышнее всех остальных голосов. Даже я и то поглядывал на него с усмешкой: пацан, что с него взять? А он был старше меня на целый год…
— Чудно́, Грушецкий, верно? — тараторил Васька. — Не бог весть по скольку нам станут платить. Но ведь на иных работах люди и за труд этого не получают. А тут, что ни месяц, приходи в положенный день на почту и за здорово живешь получай свои денежки. И ведь никакой работы с тебя не спросят. Чудно!
— Невежественный человек ты, Василий Хлопов, — посмеивался снисходительно Грушецкий. — Социальное обеспечение в старости, по случаю инвалидности или потери кормильца — это входило в программу большевиков еще до Октября. Мы стали инвалидами, защищай Родину. Так что ничего чудного…
— Впервой вижу самолично такого грамотного человека! — искренне восхищался Васька. — И чего я не любил учиться?..
Получив на почте пенсию, всей компанией свернули в безлюдный в жару сквер, в центре которого поднимались белые стены летнего кинотеатра. У входа там красовались афиши с большими буквами: «Здравствуй, Москва!»
— Пойдем вечером? — спросил я у Митьки.
— Отчего не сходить? Сходим.
От компании отделился Грушецкий, попрыгал к трамвайной остановке. Я проследил, как он вошел в вагон с передней площадки, и подумал: «Наверное, к Рубабе. Умеет жить…»
Кто-то высказал мысль, что полагается «обмыть» первую пенсию. Чуть ли не у всех лица сразу приняли блаженно-размягченное выражение, как у малышей при виде сладкого. Смотрел я на своих спутников, увлеченных подсчетом количества поллитровок на «всю честную компанию», спорящих о том, пить ли здесь, «в скверу», или «под обед» в палатах, и удивлялся: что за радость глотать в такую жару теплую горькую дрянь, что за удовольствие напиваться допьяна?..
— Пошли! — сказал я Митьке.
— Чего это? Чего от народа отставать?
Федосов так же увлеченно, как и другие, рассуждал о том, кому идти за водкой, сколько брать, где выпивать, И у него было такое же блаженно-размягченное лицо, как и у остальных. У меня уже был опыт, и я знал, что увести Митьку оттуда, где пахнет выпивкой, не так-то легко. Участвовать в их затее у меня не было никакого желания, а оставить Митьку я не мог. Он быстро пьянел и становился прилипчивым и отвратительно слезливым. А потом несколько дней подряд страдал, и на мою ни в чем не повинную голову сыпались упреки: куда я глядел, зачем не остановил его вовремя?
— В таком случае не жалуйся потом. Я пошел.
— Да погоди ты! Вот человек…
— Словом, ты как хочешь, а мне здесь делать нечего. Но имей в виду, если ты сегодня наберешься…
— «Наберешься», «наберешься»!.. — оскорбленно и расстроенно забормотал Митька. — «Наберешься»… Пенсию обмыть…
За день солнце так накаляло город, что ни в тени, ни в помещении нельзя было спастись от убийственной знойной духоты. Люди становились апатичными ко всему, равнодушными. Вот и Митька, поворчав рассерженно, пока мы шли по скверу, довольно быстро устал бормотать ругательства.
Как только нырнули в дверь двухэтажного здания и оказались в прокаленном солнцем коридоре, я направился к библиотеке. Митька неохотно последовал за мной. Ему, кажется, было все равно, куда идти. В библиотеке никого, кроме Леночки, не было. Стуча протезом, она вышла из-за барьера, критически осмотрела Митьку, в котором, наверное, ей хотелось увидеть человека героического (я ей расписывал Митьку именно таким), но мой друг своей внешностью ее явно разочаровал. И тем не менее Леночка подала руку. Сначала — мне, потом — Митьке.
— Здравствуйте, — улыбнулась она. — Так это вы и есть тот самый фронтовой друг Славы, о котором я слышала столько хорошего? Вы Митя Федосов, я не ошиблась?
— А кто же еще? Митька Федосов и есть. — Мой друг был, по-моему, чуть-чуть смущен, услышав о себе такие слова. — Мы со Славкой давние друзья — это верно.
— Записать вас, Митя? — спросила Леночка.
— Записывай, чего там, — снизошел Митька.
Пока она заполняла формуляр на Митьку, я устроился на краю длинного стола, подтянул поближе толстую потрепанную подшивку «Комсомольской правды». Подшивка была пухлая и неподатливая, так что я даже разорвал культей верхнюю газету.
— Ты чего сам-то? — спросил Митька. — Пусти, подсоблю.
Он развернул передо мной подшивку, присел рядом и зашептал мне в ухо: «Какую книжку брать-то?» Он человек самолюбивый и страдает, если в чьих-то глазах выглядит невежественным или неумелым. Я посмотрел на стопку книг, выставленных Леночкой на барьер. Посоветовал шепотом: «Возьми «Мое поколение» Бориса Горбатова и вон ту беленькую — Джека Лондона».
Митька кивнул, подошел к барьеру, отобрал книги, отчетливо выговорив имена авторов, и, довольный собой, возвратился к столу. Вслед задним, стуча протезом, ко мне подошла Леночка, села напротив, полистала потрепанную, читаную-перечитанную книжку и положила ее передо мной.
— Возьмите. Прекрасная вещь. Я специально для вас придержала. У меня целая очередь за ней. Над книгами я никогда не плачу, а эту, честное комсомольское, не могла читать без слез. А интересно как! Не оторвешься. Обязательно прочтите.
— Что это? А, Ванда Василевская, «Просто любовь»! Ты права, Леночка, как будто специально для меня написано. Только напрасно ты ее придержала. Ложь это, сплошная ложь.
— Как?.. Почему — «ложь»? — Леночка обиженно оттопырила нижнюю губу. — Что вы, Слава! Прекрасная вещь…
— Прекрасная!.. Вот именно… Что она знает, Ванда Василевская? У нее безрукий инвалид — чуть ли не самый счастливый человек на свете. Очень красиво изобразила. Спросила бы у меня. Я бы рассказал ей, что это за счастье — остаться без рук.
— Зачем вы так, Слава? — Леночка даже отвернулась, расстроенная и огорошенная. — Нельзя быть злым.