— Эту песню ты, земляк, брось! Нам и нынче-то лучше, нежели ребятам, что с войны лежат в сырой земле. Мы с тобой какими ни на есть, а живыми на родину прибыли. Мало, что ль, этого? У Славки хоть спроси.
— Чего Славка скажет, я получше иных-прочих знаю.
Леонид отложил газету, стал натягивать брюки, спрятанные контрабандой под матрацем. Одна их штанина была подшита и напоминала мешок для овса, которые когда-то извозчики надевали на морды лошадям. Надел Грушецкий брюки, сунул ногу в модельный полуботинок, натянул через голову голубую шелковую безрукавку, пристегнул трофейные наручные часы на ремешке, достал из тумбочки бритвенный прибор и зеркальце, попросил Митьку принести горячей воды. Только намылил щеки для бритья (я был уверен, что он собирается к Рубабе) — на пороге палаты появилась Люся, жена слепого массажиста.
— Товарищ Грушецкий! — капризно и кокетливо заговорила она. — Сколько можно ждать? Вы собираетесь или нет?
— Что за вопрос? Добреюсь вот — и готов.
Через несколько минут мы, глядя из окна, наблюдали за ними, идущими рядом по асфальтовой дорожке к воротам. Люся, низенькая около высокого одноногого Грушецкого, смотрела на него снизу вверх и оживленно что-то ему рассказывала.
— Поменял шило на мыло, — презрительно сморщился Васька Хлопов. — Нашел с кем любовь крутить! Рубаба — девка красивая, молодая — что надо. И за-ради него на все… А Люська — одно сало, да вся крашеная-перекрашенная. Тьфу!..
— Думаешь, он с ней?.. — Невозможно было поверить, что это правда. — Может быть, они просто по делу?
— Лопух ты, Славка! — Митька презрительно хмыкнул.
— По делу! — засмеялся Васька. — Студент на бабу зря время не тратит. Поглядишь, когда он в палату вернется.
Леонид возвратился на рассвете.
12
Здесь, в клинике профессора Ислам-заде, у меня выработалась привычка, просыпаясь по утрам, рассматривать свою культю. Прошло чуть больше года после ранения, а я уже и не помню, как выглядела моя правая рука, какими были пальцы, ногти, ладонь. Рассматриваю по утрам свою культю, и кажется, что она у меня от рождения. Всегда так же сужалась от локтя к оконечности, всегда на месте запястья был этот как бы отполированный, блестящий рубец и к нему красновато-синими извилистыми овражками тянулись шрамы. Меня это уже давно перестало повергать в ужас. Культя даже представлялась вполне привлекательной. А вот какой она станет?
Профессор Ислам-заде обещает сделать операцию «по Крукенбергу», отделить лучевую кость от локтевой, после чего, уверяет он, я смогу научиться самостоятельно есть, брать кое-какие предметы (книги, например) и даже сумею, если очень постараюсь, писать. Это больше похоже на сказку, чем на правду. А операцию перенести придется. Само собой разумеется, это не трепанация черепа, но все-таки…
Вот если бы хирурги научились пришивать инвалидам конечности, если бы умели пересаживать поврежденные органы! Если бы… Тогда стоило бы вытерпеть любые страдания, любую боль. А так? Вдруг эта операция «по Крукенбергу» ничего не даст? Хотя… черт с ним! Пусть вместо гладенькой культи торчат из рукава две безобразные палки. Плевать! А вдруг?.. Вдруг у профессора все получится и я смогу держать этими палками книги, ложку, вилку, хлеб, вдруг в самом деле научусь владеть карандашом и ручкой? Значит, смогу поступить в университет, смогу потом работать, жить как человек?..
Странно, что профессор как будто забыл обо мне, забыл свои обещания. Неужели не понимает он, что в моем положении тягостнее всего неопределенность? Как можно было обнадеживать меня, если он и не собирался оперировать?..
Палатный врач Джемал, тот самый, что приходил в госпиталь с профессором, на обходах ничего не говорит мне. Отмалчивается и сам профессор на своих обходах (они бывают раз в неделю), а когда встречается со мной в коридоре клиники, отворачивается, будто боится, что я начну его расспрашивать.
Ничего не понимаю. Если меня взяли сюда, чтобы сделать операцию «по Крукенбергу», то зачем тянуть резину? А если не думают оперировать, то какого черта держать в клинике?!
Я проснулся раньше всех в палате. В коридоре ссорились нянечки. С улицы долетали чьи-то голоса, звонки трамваев, просигналил под окнами автомобиль. Все было привычным и надоевшим. Духота стояла такая, что майка прилипла к телу, будто была пропитана разогретым столярным клеем.
По обыкновению начал рассматривать культю. Сколько времени ей оставаться такой, как сейчас? Как она будет выглядеть после операции? Я думал об этом, потому что днем ожидался очередной профессорский обход. Может быть, сегодня наконец старый Ислам-заде назначит срок операции?
«Если и сегодня ничего не скажет, — наливался я воинственностью, — такое им устрою, что не будут знать, куда деваться. Я им покажу, что тоже человек!..»
Профессорский обход состоялся. Ислам-заде в сопровождении Джемала и палатной сестры быстро обошел палату, спросив на ходу о том о сем. Около моей кровати даже не остановился. Казалось, он избегает меня сознательно. Как только обход закончился, я вызвал Митьку из его палаты, и мы вместе вышли под прожигающие лучи солнца во двор.
У меня внутри и без жары все кипело от негодования. Я был зол на профессора и ненавидел себя. Быть бесстрашным и решительным в собственном воображении — на это я большой специалист. А вот высказать вслух профессору все то, что столько раз произносил в мыслях, — на это смелости не хватило…
— Ничего, ничего! — заговорил я, все более распаляясь. — Устрою им сегодня такой бенефис, что они будут помнить меня всю жизнь! Я ему покажу… Кому, кому? Само собой разумеется — старому Исламу. Чего он мне голову морочил?..
— Ты погоди воевать-то. Этим делу не поможешь. Торопиться да брать за горло никогда не след. Сперва надо попробовать по-хорошему. Я вижу, ты из-за операции маешься. Хоть и не больно уверенный я, что толк из этого будет, но соображаю, что попытать счастья можно. Однако же с докторами, что лечат тебя, как можно воевать? Пойти надо к профессору и спросить по-людски, чего, дескать, операции не делаете?
— «Спросить»! А он сам не понимает?
— Да профессор ведь. Как же с ним так-то? Воевать с профессором начнешь, — верно говорю, дела не будет. С людьми надо вообще по-хорошему. А уж тут-то…
— Ты, может быть, прав. Попробую сначала по-хорошему.
— Когда пойдешь для разговору?
— Чего откладывать? Сейчас и пойду.
Окна профессорского кабинета смотрели в густую листву деревьев, и помещение после залитого солнечным светом коридора выглядело мрачноватым. Было часов двенадцать дня, а перед Ислам-заде на столе горела лампа под зеленым стеклянным абажуром. Свет ее падал на седую голову профессора, окрашивая не слишком густые волосы и пролысины в зеленоватый цвет. Профессор что-то писал. В углу стояло кресло, в котором удобно устроился Джемал. Это все я увидел сразу, как только без стука ворвался в кабинет. Заметил и то, что они растерянно оборвали разговор при моем появлении.
— В чем дело? — придя в себя, строго спросил Ислам-заде.
Я молчал. От моей отчаянной решимости не осталось и следа. Зачем я сюда ворвался? Что собирался сказать человеку, который, само собой разумеется, думал об операции «по Крукенбергу» не меньше, чем я, и который понимает во всем этом так много, что мне и соваться со своими претензиями глупо? Да и вообще можно подумать, что у профессора Ислам-заде, кроме Горелова, нет других больных. Чего же я приперся?..
— Зачем, слушай, молчишь?
— Товарищ профессор, мне надо узнать, когда?..
— Что хочешь знать — «когда»?
— Разве не ясно? Вы взяли меня к себе в клинику, чтобы сделать операцию «по Крукенбергу». Вы обещали, что после операции я смогу брать ложку, хлеб, книги… А теперь на обходах меня не замечаете. Я не понимаю… Товарищ профессор, я так надеялся, так мечтал…
— Джемал! — приказал профессор. — Давай принеси историю болезни Горелова. Быстро, можешь, да?
Джемал бесшумно вышел. Профессор встал, обогнул стол, остановился передо мной. Малорослый, седой, с жесткими взъерошенными усами, он смотрел на меня снизу вверх, беззвучно что-то шепча. Потом указал рукой на стул.
— Садись, Горелов, — сказал он. Когда я сел, спросил: — Мечтаешь, слушай, научиться писать? А так не думал: старый профессор сделает операцию, а ты ничего делать не научишься? Спросишь потом, слушай, старого Ислам-заде: «Зачем резал меня, мучил зачем, да?» Спросишь — я что скажу?
— Товарищ профессор, вы ничего такого никогда от меня не услышите. Я все хорошо понимаю. Что бы ни случилось… Товарищ профессор, я верю, будет порядок…
— «Будет порядок», «будет порядок»… — заворчал Ислам-заде. — «Будет порядок»… Как ты можешь знать, будет порядок, не будет порядок? Ты профессор, да?
Вошел Джемал, щелкнул выключателем, и профессорский кабинет моментально стал как будто просторнее, несмотря на уйму книжных и других шкафов, возникших из полумрака. Джемал положил перед профессором мою историю болезни и безмолвно сел в свое кресло. Ислам-заде некоторое время листал историю болезни, что-то искал.
— Смотри, Горелов! — Он принялся листать сначала. — Смотри: одна трепанация черепа, еще одна трепанация черепа, еще одна трепанация черепа, — считал он, поднимая голову и победно глядя мне в глаза. — Смотри дальше: осколок в мозговом веществе, абсцесс мозга. Хватит, как думаешь?
— Ну и что? — спросил я.
— Как — «ну и что»? Как — «ну и что»? Объяснял я тебе, Горелов, что операция «по Крукенбергу» только тогда может пользу дать, если сам больной имеет сильную волю, терпение, да, настойчивость. Разрабатывать надо руку, тренировать каждый день. Понимаешь, каждый день?
— Ну и что?
— Опять, слушай, «ну и что»! Почему не хочешь понимать? Проникающее ранение черепа, инородное тело в мозгу, абсцесс, три трепанации — не понимаешь? Как такой раненый, слушай, волю найдет, все делать будет?
— Товарищ профессор! — Мне теперь было все равно: что будет, то и будет. Пусть не делает операции, пусть вообще выписывает — какая разница. Я говорил, что он меня обнадежил и обманул, что в госпитале ему показывали мою историю болезни и Софья Марковна конечно же рассказала все о моем ранении. Зачем же он тогда обнадеживал, зачем брал к себе в клинику? Разве можно так со мной, разве я не живой человек, а лягушка для опытов?