релочника, из-за которой должен был появиться состав. Я беспокоился, как бы нам успеть вовремя к одиннадцатому вагону, как бы получше усадить Митьку на место. Немыслимо было вообразить, как вообще в такой толчее можно будет пробиться в вагон. Но Митька только посмеивался:
— Обойдется. Не гвардия мы, что ль?
На нем была новенькая форма — гимнастерка без погон, хлопчатобумажные шаровары и кирзовые сапоги с широченными голенищами. Конопатое, багрово-кирпичное от бакинского солнца Митькино лицо выглядело удрученным.
— Черт те что! — рассуждал он, дымя папиросой. — Сам себя никак не пойму. Живой, руки-ноги на месте, домой днями попаду, а на душе — вроде как туча черная. Из-за отца это или, может, из-за чего еще иного-прочего?..
— Не кисни — все будет в порядке. — Болтать глупости — в этом я могу претендовать на звание чемпиона мира. Сообразил я все-таки, что ляпнул ерунду, и пристыженно посмотрел на Леночку. — Само собой разумеется, я понимаю…
Она улыбнулась мне сочувственно. На Леночке был все тот же старенький выгоревший сарафан с пятнами штопки на боках и все те же темные чулки. В этом наряде, с кучно посаженными на лице веснушками она выглядела совсем девочкой, и я рядом с ней казался гораздо взрослее. Даже странно было, что у Митьки, да и у меня, появлялись мысли о серьезных отношениях между мной и Леночкой. Чушь собачья!..
Митька между тем закурил еще одну и заговорил опять:
— Ума не приложу, как жить стану без вас. Так привык по госпиталям канителиться, что и не придумаю, чего со мной дома-то будет. Хотя чего ж… люди и по деревням после госпиталей разъезжаются. Живут, вроде как не помирают. Лучше иных-прочих я, что ль? Авось привыкну. Верно, привыкну. Об одном лишь тосковать стану — вас не будет. Как без тебя, Славка, жить стану? Ума не приложу, как это утречком не забегу к тебе в палату, не справлюсь, как спал-ночевал. Прикидываю все, чего тебя ждет, как повязку сымут. — Митька кивнул на потемневшую от пыли ляльку из бинта и ваты на моей культе. — Чудно! Не увижу, как станешь ты учиться ложку держать, авось потихоньку наловчишься писать. И уезжать вроде как нельзя, и оставаться никак невозможно… — Митька задумался, вздохнул и попросил: — Ты-то хоть письма пиши. В твоем портмонете адрес я оставил. Покуда сам не наловчишься, в библиотеку к ней вот заходи. Ленка помогнет написать. Помогаешь ведь, а? — спросил он у Леночки. Она в ответ улыбнулась и согласно кивнула: конечно, помогу. Митька вдруг засмеялся: — Ладно, девка. Вот еще чего скажу тебе. Отойдем-ка в сторонку. Разговор короткий. Славка, ты ничего, а?
Митька и Леночка остановились у зеленой дощатой будки. Там, наверное, когда-то торговали мороженым. А сейчас будка была закрыта намертво щитом из досок, прижатым заржавленной металлической рейкой, на конце которой висел замок.
Леночка стояла лицом ко мне и внимательно слушала Митьку. Вот она засмеялась и кивнула головой. Митька безбоязненно положил руку на ее плечо. Она не отстранилась. А Митька, продолжая свои разглагольствования, так и не убирал руки с Леночкиного плеча. Я смотрел на него с невольной завистью. Мне, наверное, никогда в жизни не научиться так свободно держаться с девушками. Как давно я знаю Леночку, сколько времени провел с ней наедине. А ни разу не прикоснулся…
Наконец Леночка и Митька отошли от зеленой будки. Направляясь ко мне, они все говорили и говорили. А приблизились — замолчали. И я неловко усмехнулся:
— Нашли общий язык?
— Мы-то? — С Митьки все как с гуся вода. — Нам с ней чего не договориться? Она девка понятливая. Да и я мужик с соображением. Я уж ежели… — Митька умолк, потому что шум на перроне вдруг усилился, сделался оглушительным. Из-за будочки стрелочника выполз паровоз — красная звезда на носу, черный дым над трубой — и стал быстро увеличиваться в размерах. Митька заторопился: — Бежать мне надо, Славка. — В левой руке у него уже был пузатый фанерный чемодан. — Пойду.
— Подожди, я с тобой…
— Ладно тебе! Народ-то, вишь, осатанелый. С ног, того и гляди, собьют, затопчут. А тебе много ли надо?
— Не ходите, Слава, — попросила Леночка. — Пожалуйста.
Митька шагнул ко мне. Обнял свободной рукой:
— Попрощаемся, что ль? — прижался к моей щеке воняющим табачной горечью ртом. Отстранился и сказал: — Ты, Славка, помни, что есть у тебя верный друг фронтовой. Нужда во мне будет — напиши без всякого этого. Как только кликнешь, все брошу и тотчас приеду. Не забывай это мое слово.
Он пожал на прощанье руку Леночке, закинул за спину вещмешок, прихватил свой пузатый чемодан и зашагал к беснующейся у вагонов толпе. Мы с Леночкой, оставаясь у стены вокзала, наблюдали, как Митька, облаченный в новенькую форму, остановился около одиннадцатого вагона, смешался с толпой, как появился потом в проеме двери и исчез…
Дня два спустя мы получили пенсию. Васька Хлопов, по случаю скорой выписки, напился чуть ли не до беспамятства. Он долго бушевал в палате. Матерился, плакал, проклинал Гитлера и того фрица, который миной по нему пальнул. Рыдал из-за того, что муж сестры погиб в Севастополе, что отец не дожил до победы, хотя мог бы еще жить и жить…
— Что он с нами сотворил, гад? — захлебывался слезами Васька. — Зачем столько народу извел? Мать его… Гитлера проклятого! Где он?! Спрятали от нас? Дайте его сюда! Дайте, мать!.. На Славку вот люди пускай поглядят! Пускай поглядят, чего Гитлер с человеком сотворил! Пускай скажут, мать… за что наша молодость погублена! За что?..
Бушевал Васька, пока не увидел прямо перед собой старого Ислам-заде. Профессор появился неожиданно и некоторое время заинтересованно слушал. Потом спросил:
— Протез мерил? Ходить, слушай, сможешь? Зачем же плакать на всю клинику? Слезы показывать мужчине стыдно, да, матом ругаться совсем стыдно, — сказал и отвернулся от Хлопова. Спросил у меня: — Провожали Федосова? Вдвоем, да, провожали? Уехал друг? Жалко? Что делать, слушай, что делать… Война для нас все идет, все идет. Все теряем, теряем. Родных теряем, товарищей. Что делать, слушай, что делать?..
Он взял меня с собой в перевязочную. Там было полным-полно народу: врачи, сестры, студенты. У перевязочного стола стояла Вера Федоровна. Без нее профессор не мог обходиться. Когда операционная сестра бывала больна, Ислам-заде откладывал сложные операции. По клинике Вера Федоровна ходила в накрахмаленном, как у врачей, халате. Даже не зная ее, легко было догадаться, что она здесь человек влиятельный.
Вера Федоровна снимала повязку, ловко сматывала валиком бинт. Профессор — к этому все привыкли — нетерпеливо подгонял ее. Он собственноручно вынул тугую прокладку из щели между расчлененными костями. Сделался он при этом торжественным и взволнованным, и все в перевязочной казались мне охваченными ожиданием чего-то необыкновенного. Наверное, я один был совершенно спокоен. Перевязки стали для меня повседневностью, и я ничего и от этой не ожидал. Какая разница, в самом деле, снимут ли повязку насовсем или опять укутают разрезанную надвое культю ватой и бинтами?
— Подвигай, Слава, пальцами. Давай, двигай, да!
«Пальцами»! Ислам-заде называет пальцами эти короткие и толстые неуклюжие обрубки! Черт его знает, что с ними делать. Профессору легко говорить: «Подвигай»! Как «двигать»? Если бы я знал… Как ни стараюсь — ни с места…
— Не слушаются они. — Мне совестно смотреть профессору в глаза. Наобещал, расхвастался: все смогу, всего добьюсь! А на самом деле не способен даже заставить шевелиться «пальцы». — Не слушаются они, — повторяю я и вдруг замечаю, как морщинки сбегаются к спрятанным за стеклами очков глазам Ислам-заде. Профессор смеется, глядя на мою «руку Крукенберга». Я тоже смотрю на нее и замечаю, что один «палец» зашевелился. — Товарищ профессор! Они, кажется, двигаются…
— Нет, слушай! О н и — нет! Один палец должен двигаться, один. Один, Слава, — тоже хорошо. Один, слушай, двигается — все делать можно. Пока я доволен.
Ночью я и не старался уснуть. Подносил и подносил к лицу свою новую руку — расходящиеся циркулем «пальцы» — и наблюдал, как отходит в сторону от бывшей локтевой кости бывшая лучевая и как потом возвращается на место. Я заставлял подвижный «палец» отстраняться от неподвижного, двигаться вверх, вниз. Меня так и сморил сон с поднятой рукой…
19
Стоматолог Ирина Александровна Погребная изо всех сил старалась выглядеть моложе, чем значилось в паспорте, и требовала, чтобы ее называли Ирочкой. Она носила чересчур короткие платья и белые халаты, из-под которых видны были ее довольно полные ноги выше колен. Темные волосы выбивались из-под белой косынки и рассыпались по плечам. Смешливая и общительная, Ирочка была дружна со многими больными из фронтовиков. Но, по слухам, ничего лишнего себе не позволяла…
Она была подругой Люси, и я, оказываясь в кабинете стоматолога, нарочно старался навести разговор на Люсино бессердечие к Борису. Мало того, что бросила слепого мужа, так еще устроила эту демонстрацию на Леночкином дне рождения! Вообще-то Ирочка была не прочь поговорить со мной о чем угодно (особенно, конечно, о Митьке), но стоило мне произнести Люсино имя, как Ирочка моментально пускала в ход свое самое сильное оружие — бормашину…
Ей вдруг захотелось вставить мне зуб на месте сломанного переднего, хотя — Ирочка сама призналась — протезирование не было ее специальностью. Но она мечтала овладеть профессией зубного техника. Этими своими планами она тоже «по секрету» поделилась со мной. Мне вообще с некоторых пор досталась роль пажа при королеве Ирочке. Она посвящала меня в тайны, до которых мне не было ровно никакого дела. Я не понимал, для чего она рассказывает, какая у нее прекрасная комната на проспекте Кирова, с какой целью сообщала, что собирается оклеивать комнату новыми обоями («зеленое поле, желтенькие цветочки»), зачем ей понадобилось посвящать меня в свои отношения с бывшим мужем, который всеми правдами и неправдами добивается прощения и мира с Ирочкой?
И только после Леночкиного дня рождения и особенно после того, как Митька уехал «на хауз», до меня дошло, что желание женить на себе Федосова стало для Ирочки смыслом всех ее поступков. Она интересовалась, пишу ли я Митьке, предлагала свою помощь, если я захочу написать еще письмо, и просила не забывать кланяться ему от нее. Обязательно…