Голос солдата — страница 8 из 68

О грехе их Марьино дозналось гораздо скорее, нежели можно было ожидать. На деревне дознались — до отца дошло. Не рад был меньшой Федосов и любви Кланькиной, и тому, чем начал было гордиться, — его предпочла иным-прочим столь приметная в Марьине девка. Отец в ярости гремит и поносит сына всякими словами, дочерей не совестясь. Мать глядит, ровно на смертельно больного…

Отчаянная Кланькина любовь, однако, и его заразила бесстрашием и отчаянностью. Позднее Митьке стало казаться, что он в ту пору вконец лишен был собственной воли. Чего Кланьке вздумается, то для него вроде как законом делается. Ослушаться не смей! К тому же и дня без встречи с ней прожить было невмоготу.

Захворает, случалось, Кланька — он мается, места себе не находит. Все мысли о ней да о ней. Стоит перед глазами лицо ее в огненных конопушках, локон пшеничных волос, из-под платка выбившийся, губы влажные, слегка приоткрытые. Митька догадывался, что и Кланька всей душой к нему рвется, встречи ждет не дождется. От этой догадки горечь его притуплялась.

В октябре, когда снег ранее всех сроков лег на поля и Митька затосковал, оказавшись в списке марьинских, назначенных председателем в соседнюю область на лесозаготовки, Марька-почтальонша доставила Федосовым письмо. Пришло то письмо с Урала, из города Свердловска. Писано оно было незнакомой рукой. Принесло оно немыслимо горестную весть: Андрюха, Митькин брат и Кланькин ухажер довоенный, второй год скоро пойдет как в госпитале лежит. Искалечило Андрюху, сердечного, так, что и жить бы ему не надо. Контузило прошлый год под Москвой, обморозился он, и вот ампутировали ему обе ноги и правую руку по плечо.

Обо всем этом прописал комиссар госпиталя в том страшном, как похоронка, письме. Сообщалось еще, что Андрюха домой не желает возвращаться, что госпитальное начальство само адрес Федосовых разузнало. Для того комиссар и пишет им, чтобы прислали они кого-нито в Свердловск забрать Андрюху домой. «Продолжать лечение теперь нет нужды…»

Мать и сестры запричитали, заголосили. Отец молча свернул цигарку, выгреб уголек из печи, прикурил, прошелся по избе, стараясь не глядеть на жену и детей. И вдруг рявкнул:

— Замолкните, дуры! Не похоронку получили — письмо… Кхе-кхе… — Он грозно прокашлялся, шагнул к столу, весь какой-то обвисший, с параллельно изломанными морщинами на лбу. — Живой Андрюха, живой! Оглохла, что ль, мать?!

Женщины приумолкли. Отец опустился на лавку и рассудительно заговорил о том, что со временем свозить бы надо Андрюху в Москву, протезы сделать. С ими, дескать, станет он человеком не хуже некоторых. И о том еще рассуждал отец, что помогнуть надо сыну и брату в семье прижиться и ни в коем разе не позволять ему помнить о своей убогости.

Он оборвал речь, задумался, изломав морщины на лбу. И весь прочий народ в избе молчал, дожидаясь, чего скажет Федосов-старший. Старик взял письмо у Нинки, надел очки, прочел все с самого начала. Дочитал и сказал:

— Нынче же зайду к председателю. Надеюсь, уважит просьбу. В Свердловск за Андрюхой поедут Нинка и Митька. Хоть недельку-другую деревня, да и мы с ею заодно без их поживем. А колхоз от этого особо не пострадает.

Нинка уставилась на отца сатанински злыми глазами. О ней, как и о подруге ее Кланьке, в Марьине судачили неодобрительно. Нинка тоже себя не соблюдала, путалась с женатым бригадиром Никишовым. А Грачев Арсений, ухажер ее давний, письма с фронта писал.

8

Как стемнело, Митька остался на конюшне один. Задал лошадям соломы, пересыпанной для видимости сеном, и принялся сгребать навоз в желоб. Тускло светила слабая керосиновая лампа с закопченным стеклом, хрумкали и пофыркивали изголодавшиеся лошади, постукивали о доски кованые копыта, по мокрому неровному полу шаркала лопата…

Работал Митька вяло, вовсе не думая о том, для чего сгребает навоз. В мыслях было другое. От лесозаготовок его освободили, и вскорости предстояла поездка в неведомый город Свердловск за погубленным войной Андрюхой. С того самого мгновенья, как было прочитано письмо, написанное рукой комиссара госпиталя, в Митькиной душе не осталось ничего, кроме безотчетного страха перед встречей с Андрюхой. Помнил ведь, греховодник, довоенные времена, когда Иван да Коля, бывало, подшучивали над Андрюхой, в Кланьку без памяти влюбленным. Помнил, как благодушно тот посмеивался, не обижаясь и не тая любви своей. Как же теперь с Андрюхой-то под одной крышей обитать, как в глаза ему глядеть? Ног-рук у брата нет, а глаза ведь остались, душа-то жива…

Скорее бы хоть повестку из военкомата присылали!

Митька силился вообразить Андрюху инвалидом в госпитальном одеянии, похожим на тех, что мелькали а окнах санпоездов на их маленькой станции. Не получалось — Андрюха виделся коренастым широкогрудым парнем со светлыми, падающими на лоб волосами, в сиреневой футболке и белых резиновых тапочках на босу ногу, со старенькой трехрядкой на груди, каким запомнился с мирного времени. А подле него непременно была Кланька, веселая, смеющаяся, счастливая.

Едва только Митька подумал о ней, как в дальнем конце конюшни знакомо скрипнула дверь и привычно, метнулось пламя в лампе. Накануне еще при этих звуках и при виде заплясавших по бревенчатым стенам неуклюжих теней Митька отшвырнул бы лопату и заторопился навстречу бесшумно летящей к нему возлюбленной. А вот нынче вроде как ничего не услыхал и не увидал. Погляди на него со стороны — нет для человека ничего важнее сгребания навоза в желоб…

Он сгребал жидкий навоз в желоб, а Кланька молча стояла у него за спиной и — Митька угадывал это — не осмеливалась подать голос, ожидая в тревоге, не одарит ли он ее вниманием. И Митька не утерпел. Обернулся. Кланька была та же, что и накануне. Темная телогрейка, темный платок, широченные голенища кирзовых сапог.

— Митенька мой, Митенька, — заговорила она глухим, вроде как простуженным голосом, не поднимая глаз. — Повстречала я давеча Нину. Проведала от ее о беде вашей горькой… — Речь ее то и дело прерывалась, голос был напряжен от едва сдерживаемых рыданий. — Поверить нет мочи, что Андрюшу так искалечило, как писано комиссаром из госпиталя. Никогда я его не любила и возвращения опасалась, а вот заголосить впору… Беда-то какая!

— Уйди, Кланя, — попросил Митька.

— Не гони ты меня, ради бога!

Митьку проняло жалостью, и он провел рукой по ее холодной и мокрой щеке. Кланька вмиг ожила и потянулась к нему. Схватила за руку, прижалась лицом к ладони и прошептала:

— Поцелуй на прощанье, и пойду я.

Митька коснулся губами ее холодных губ и, испугавшись внезапно обуявшей его нежности, поспешно оттолкнул Кланьку. Послышались ее шаги, и вот от двери донеслось:

— Прощай, миленочек!

Всю дорогу, покуда они с Нинкой добирались до Свердловска, в мыслях у него было только одно: какой получится их встреча с Андрюхой? Митька уговаривал себя быть мужиком, а не жалостливым ребятенком, готовым при виде искалеченного брата расчувствоваться, развздыхаться, а то и, чего доброго, залиться слезами. Крепко засел в памяти наказ отца, человека крутого и твердого, но умного: «Глядите! — наставлял отец дочь и сына на станции. — Жалости при ем не выказывайте! Жалость, она убогого человека вовсе добить может».

На пятые сутки трудного путешествия в городе Молотове пересели на прямой поезд до Свердловска. На подножки вагона пробивались с боем. А внутри было столько людей, что в другой раз они, должно, и не протиснулись бы в закуток, оказавшийся теперь их пристанищем. Прямоугольное, распространяющее холод окно было затянуто плотным слоем наросших друг на дружке ледяных узоров, и рассмотреть, что делается на воле, было никак нельзя. К стылой стенке вагона и одного к другому брата и сестру притиснули две бабы в толстых платках и рыжебородый мужик с деревянным чемоданом на коленях.

Напротив, на столь же забитой людьми полке, морщась изредка от боли, сидел раненый красноармеец с уложенной в черную подвязку рукой. Он рассказал, что по инвалидности отпущен из госпиталя домой. Нинка извертелась вся, чтобы непременно на глазах у того красноармейца быть.

Митьку сестрино бесстыдство прямо-таки из себя выводило. Никакой совестливости у девки! Вроде и не помнила, охальница, из-за чего они на Урал приехали. И ведь красноармеец-то раненый своими мыслями озабочен (дома у него, понятно, своего горя с избытком) и на Нинку никакого внимания. Ей же — все божья роса. Никак не уймется:

— Чего это вы, товарищ красноармеец, такой неразговорчивый? Сказывали, домой вас отпустили, а вы не веселы…

Митькино терпение иссякло. Сдавил он сестрину руку выше локтя и сказал строго, не повышая голоса, чтобы не привлекать внимания соседей:

— Пойдем-ка выйдем!

Она поглядела на него недовольно. Заметив, однако, в глазах брата небывалый гнев, послушно принялась втискиваться впереди него в толпу, забившую вагонный проход. Протолкались в забитый людьми тамбур. Митька сознавал за собой право требовать от сестры повиновения, хотя она и старше на пять лет. В тамбуре, казалось, прибавление даже и одного человека сплюснет всех, как бумажные листы в книге. Едкий табачный дым здесь был намного гуще, нежели в самом вагоне. Им вроде как напитался пар, поднимающийся над головами. Затолкав сестру в уголок, Митька дохнул ей в лицо шепотом:

— Ты чего это взбесилась, ровно сучка? Вовсе стыд потеряла! Позабыла, что ль, куда едем?

— Отойди, слышь! — злобно прошипела Нинка. — Отпусти, чумной, не то кричать стану. Думаешь, ежели с Кланькой спутался, то и командовать можешь? Я те покомандую! Приедем к Андрюше — все про тебя выложу. Чего руку выкручиваешь?!

— Замолчи, дура! Прибью! — Ему и впрямь хотелось расшибить в кровь искаженное злобой и болью курносое сестрино лицо. — Гляди у меня! Пойдем на место!

В Свердловске, покуда искали улицу, указанную в письме комиссара госпиталя, кое-как поладили и договорились, что до той поры, покуда не погрузят брата в вагон поезда Свердловск — Москва, ничего огорчительного ему не скажут.