Последний луч солнца трогает растрепанные волосы петлюровца и покрывает золотисто-красным налетом бутылку из под спирта, делая ее почти незаметной в пламенеющей под солнцем траве.
Оська спрятал револьвер за пазуху. Оглянулся. Махнул рукой. Ну, спасайся, кто может! И мы опрометью бежим вниз по тропинке.
Колючая ветка боярышника больно хлестнула меня по лицу. Трава хватает за ноги. Чудятся позади гулкие прыжки петлюровца. Я чувствую за спиной его протянутую руку, тяжелую и липкую. Вот-вот он схватит меня за шиворот!
«Быстрей! Быстрей!»
Мы гоним вперед, не глядя под ноги, задыхаясь и жадно хватая раскрытыми, воспаленными ртами прохладный вечерний воздух.
Вечер проходит в тревоге. Мы все ждем: откроется дверь в сенцах, и патруль петлюровцев придет забрать нас. Не сидится на месте. То и дело мы прогуливаемся из кухни в спальню, трогаем листья герани, прислушиваемся к топоту прохожих на улице. Откроется калитка у соседей — кажется, это нашу открыли; вздрагиваем, ждем стука в дверь.
Подозрительно поглядывая в нашу сторону, тетка Марья Афанасьевна спрашивает, не разбили ли мы снова, чего доброго, из рогатки чужое окно.
Не получив ответа, она уходит к соседям.
Тогда я закрываю ставни; в кухне делается совсем темно, и Оська зажигает коптилку.
Пламя коптилки бросает неровные тени на плиту, пляшет по карнизу потолка, освещает разбитый горшок на полке.
Закрыв дверь на крючок, Оська с волнением и гордостью вытаскивает из-за пазухи револьвер и кладет его мне на колени. Револьвер тяжелый, он слегка покачивается на колене, и я осторожно придерживаю его рукой за резную рукоятку. Я тронут доверием, но вместе с тем мне немного страшновато. А вдруг револьвер выстрелит? В прошлом году у меня был прекрасный белый монтекристо. Я стрелял из него в галок тоненькими патронами из красной меди, с мягкими свинцовыми пульками на конце. Заложу, бывало, один патрон в ствол, нажму собачку — пистолет стреляет, но не по-настоящему, а негромко, с тихим посвистом.
Но монтекристо был игрушечный пистолет, его можно было купить в магазине буржуя Аронсона на Суконке, а этот — настоящий, увесистый револьвер. Как приятно поглаживать его вороненый ствол, ложбинки в барабане, а вот к собачке и курку прикасаться страшно.
— У Стаха есть полная коробка патронов, — сказал Оська улыбаясь. — Я выменяю у него те патроны на самотряс и щегла. Постреляем мы тогда!
Оська берет у меня револьвер. Сразу стало легче. Быстро, почти незаметно Оська выдергивает шомпол и, вытолкнув вправо барабан, высыпает из него на ладонь семь блестящих медных патронов.
— Точно такие есть у Стаха, погляди, — говорит Оська, высыпая на мою ладонь блестящие патроны.
Я подбрасываю патроны обеими ладонями — они длинные и тяжелые.
Изнутри выглядывают никелированные тупые пульки.
Оська нажимает гашетку. Раз за разом щелкая, то отскакивает назад, то вновь припадает к стволу револьверный курок.
Оська балуется с револьвером, как с рогаткой. Но я не выдаю зависти и как ни в чем не бывало спокойно спрашиваю:
— Где ты научился?
— У папы есть такой. Он его прячет под стрехой.
«Разве у дядьки Авксентия есть наган? А я и не знал!»
Когда я был в селе Нагорянах, мы подружились с дядькой Авксентием; вместе ходили в Лисьи пещеры, вместе ловили рыбу, но револьвера он мне не показывал.
Оська завернул наган в старую тряпку. Гасит свет. Мы выходим во двор.
Уже темно. Звезды сверкают над головой.
В переулке за Старой усадьбой гулко стучат шаги прохожего. Может быть, это к нам? А вдруг скрипнет калитка? Но прохожий идет мимо, и звук его шагов постепенно затихает в Крутом переулке.
Оська прячет наган под стропилами в кроличьем сарае. Я закидываю наган склянками. Закрыв сарай, мы идем в огород, к забору. Надо поговорить со Стахом о патронах.
— Стаху, Стаху! — вполголоса закричал Оська через щелку забора в усадьбу Гржибовского.
Немного погодя Стах откликается и, шурша травой, подбегает к забору.
…На следующий день поутру идем к Райской брамке. Это пустынное, скалистое место за городом. Над рекой поднимаются две мохнатые зеленые скалы, образуя как бы ворота. Они-то издавна и прозваны Райской брамкой — райскими воротами.
За Райской брамкой начинаются гранитные карьеры. Просторными каньонами идут они от берегов реки в глубь скал.
Иногда здесь рвут динамитом камень, и огромные глыбы розового гранита, взлетев, с грохотом падают вниз. Река дрожит тогда от взрывов, покрывается рябью тихая ее вода, и люди убегают прочь.
Идем каменистой дорогой по берегу реки. Острый щебень колет нам ноги. Полученные вчера у Стаха патроны глухо постукивают в карманах.
Останавливаемся у крайнего карьера. В глубине его скалистого коридора на один из каменных выступов я вешаю вместо мишени свою потрепанную фуражку.
Оська приготовился стрелять. Советую ему привязать наган к какому-нибудь, пеньку и дернуть собачку издали веревочкой, чтобы нас не поранили осколки, если, не ровен час, револьвер разорвется.
Я нарочно захватил из дому прочную бечевочку.
Вызываюсь найти пенек, упрашиваю Оську сделать именно так, а не иначе, но он не соглашается.
Потом, рассердившись и топнув ногой, как взрослый, как мой отец, Оська кричит:
— Ты боягуз, да? Так пошел вон отсюда! Ну!
Я отбегаю в сторону и прячусь в расселине скалы. Острые камни колют меня в живот, но я плотно прилегаю к ним, мне хочется завернуться в них, как в одеяло. Оська вскидывает револьвер. Рука его дрожит, но он все же целится, а потом, нацелившись, вдруг круто отворачивается; в это самое время дуло его нагана подпрыгивает вверх.
Выстрел! Глухое эхо откликается на соседнем берегу.
Синий дымок плывет над головой Оськи.
Стоим, замерли. Я — в расселине скалы, Оська — посередине, карьера, бледный, с опущенным револьвером. Под нависшим уступом скалы он напоминает мне славного повстанца Устима Кармелюка.
Вверху проплывают рваные тучи, где-то в лесу стрекочет сорока, река так же лениво течет внизу — все как будто спокойно. Да и кто обратит внимание на случайный выстрел в карьере, когда в городе, на центральной улице, пьяные петлюровцы среди бела дня стреляют вверх из огромных смит-вессонов, а в бывшем губернаторском саду устроено походное стрельбище? Чтобы не уходить стрелять за город, булавная сотня атамана Драгана, охраняющая петлюровскую Директорию, целые дни упражняется в стрельбе в губернаторском саду. От звуков пулеметных выстрелов дрожит тогда воздух, и прохожие за несколько кварталов обходят усадьбу.
Подумав немного, послушав, не идет ли кто, Оська стреляет второй раз. Подняв пыль в камнях, пуля визжит у нас над головами. Рикошет!
А мы думаем, что так и надо. Радуемся. Здорово выходит! Оська все стреляет и стреляет. Мне тоже захотелось.
После седьмого выстрела, когда Оська перезаряжает барабан, я тихонько трогаю его за локоть. Прошу дать выстрелить и мне. Патронов у нас ведь много — полученная вчера у Стаха Гржибовского цинковая коробка набита ими.
И Оська не жадничает. Не задумываясь, он взводит курок и отдает мне револьвер. Тяжелый наган виснет у меня в руке. Уже расхотелось стрелять, но стрелять нужно.
Осмелев, я быстро тычу дулом в сторону фуражки и, отвернув голову, нажимаю на собачку. От выстрела заложило уши.
Кажется, что револьвер вырвался из рук, так здорово подпрыгнул он вверх.
Я выстрелил и, конечно, не попал; отдаю револьвер Оське, горжусь первым выстрелом. Мне хочется стрелять еще и еще; ничего страшного в этом нет.
Теперь каждое утро мы уходим из дому к Райской брамке. Делать дома все равно нечего — занятий в школе нет, нас распустили на каникулы до осени. Мы стреляем в наши драные фуражки.
Оське в стрельбе везет. Он с двадцати шагов простреливает мою фуражку, выдирая из нее пулями клочья сукна и бурой ваты.
Я хвастаю пробоинами. Нередко, когда мы возвращаемся домой, я с таинственным видом показываю фуражку знакомым хлопцам. Наспех я выдумываю им разные истории о петлюровцах, которые гнались за мной и чуть не убили.
— Сюда попали две пули! — не моргнув глазом, вру я, показывая дыры в фуражке.
Хлопцы изумленно слушают. Их внимание подзадоривает меня. Достаю из кармана нагановскую пульку. (Вчера только я сам выдрал ее из патрона, давшего осечку.)
— Глядите, — говорю я ребятам, — эта пулька пробила мне фуражку, а дальше полететь не смогла. Она упала мне за шиворот и только обожгла тело!
Не верят. Качают головами.
Тогда, расстегнув ворот рубашки, показываю на красноватый след прошлогодней царапины.
Теперь я герой! Слава обо мне пойдет по всему Заречью. Цинковая коробка с патронами постепенно пустеет, патронов остается мало — всего на несколько прогулок. Мы собираемся снова выменять их у Стаха. Наверно, у него еще остались патроны.
В полдень в усадьбе Гржибовских визжит свинья.
— Опять кабана режут! — сокрушенно сказала тетка Марья Афанасьевна.
Отец Стаха, пан Гржибовский, — колбасник.
За белым его домом выстроено несколько свиных хлевов. В них откармливаются на убой породистые йоркширские свиньи.
Пан Гржибовский у себя в усадьбе круглый год ходит без фуражки. Его рыжие волосы всегда подстрижены ежиком.
Пан Гржибовский — рослый, подтянутый, бороду стрижет тоже коротко, лопаточкой, и каждое воскресенье ходит в костел. Он находился в дружбе с ксендзом Марцинкевичем.
На всех пан Гржибовский смотрит как на своих приказчиков. Взгляд у него суровый, колючий. Когда он выходит на крыльцо своего белого дома и кричит хриплым басом: «Стаху, ходзь тутай!» — становится страшно и за себя и за Стаха.
Однажды пан Гржибовский порол Стаха в садике широким лакированным ремнем с медной пряжкой.
Сквозь щели забора мы видели плотную спину пана Гржибовского, его жирный зад, обтянутый синими штанами, и прочно вросшие в траву ноги в юфтовых сапогах.
Между ног у пана Гржибовского была зажата голова Стаха. Глаза у Стаха вылезали на лоб, волосы были взъерошены, изо рта текла слюна, и он быстро, скороговоркой, верещал: