Голос Тараса — страница 8 из 11

Говорю об этом Оське. Он тихонько смеется.

Досадно слышать его смех.

— Подумай лучше! Не будь дураком! — прошептал я Оське.

Помолчав немного, Оська соглашается со мной. Согнувшись, мы бродим по грядам. Похоже, что мы воры и крадем огурцы.

Стараясь не шуметь, перешептываясь друг с другом, мы ощупываем одну за другой холодные, скользкие тыквы. Ищем тыкву побольше. Тыквенная ботва, колючая, как осот, колет нам ноги; изредка похрустывают под ногами пустотелые трубочки тыквенных листьев.



— Гайда сюда! — радостно прошептал издали Оська.

Подползая к нему и вглядываясь в темноту, вижу: Оська почти лежит на большой, пудовой тыкве.

— В ней заховаем?

— А большей и не сыскать!

Вынимаю из кармана перочинный нож. Тыква лежит на боку, слегка продолговатая, большая, белеющая в темноте.

Перевернув тыкву, я всаживаю ей в бок нож. Он уходит в тыквенное мясо почти по рукоятку.

Понатужился. Вырезаю в тыкве четырехугольник.

Черное оконце сразу проступает в белом боку тыквы. Опускаю в него руку. Внутри мокро, холодно. Я отрываю от толстых стенок тыквы семечки и скользкие волокна. Бросаю несколько горстей этой тыквенной требухи в свою фуражку. Оставлять внутренности тыквы здесь же рядом, на земле, нельзя — сразу могут догадаться, в чем дело.

Когда тыква почти пуста в середине, беру обмотанный тряпками наган и засовываю его внутрь. Он лезет с трудом — оконце вырезано малое. Я с силой вталкиваю наган в тыкву, почти забиваю его туда ладонью.

Наконец весь он скрывается внутри тыквы и неудобно ложится в ней поперек.

Чтобы получше закрыть белые тряпки, в которые замотан наган, я на ощупь срываю колючий тыквенный лист, мну его и тоже пихаю в тыкву и затыкаю темное оконце вырезанным квадратиком. Перевернув тыкву вырезом к земле, шепчу:

— Заховал! Готово!

Снова шуршим листьями. Вот перелаз. Раз, два — и мы на той стороне плетня, уже во дворе.

Каменные плиты во дворе теплые и гладкие. Их приятно поглаживать босой ногой. Не уколешься, как в огороде. Там ходишь ощупью и думаешь — вот-вот загонишь в ногу занозу. А здесь стоять спокойно, приятно, как в комнате на гладком глиняном полу. Ночь теплая, черная и густая.

Поет сверчок в каменном заборе. Потюрчит, потюрчит, потом вздохнет и умолкнет на минуту — прислушивается; затем, отдохнув, снова затянет свою длинную ночную песню.

Кролик тяжело прыгнул, застучал лапами по днищу клетки в закрытом сарае. Чего он не спит, усатый, розовоглазый трус? Совсем близко, почти над головой тихо жужжа, пролетел жук-рогач, чуть не коснувшись моих волос жестким крылом.

Мы стоим у низенького плетня, поглядывая в огород. Тыква не видна отсюда. Да разве можно ее увидеть в такой темноте? Круглая шапка листьев высокой груши и та чуть чернеет на синем, усыпанном чистыми звездами небе. В щели забора, который отделяет теткин огород от усадьбы Гржибовских, пробивается свет. Гости колбасника еще не ушли, всё так же раскрыты освещенные окна. Граммофон уже умолк, слышно только, как звенит посуда и едва доносится сюда, к нам, чей-то глухой, ворчливый голос.

Наверно, это пан Гржибовский рассказывает сыну, как они жили здесь без него при большевиках.

Слева — дощатые двери крольчатника, вправо — светлый фасад теткиного домика. Он примыкает к огороду, так что из окон спальни при случае можно прыгать прямо в огород.

За спиной у нас беленький прямоугольный, устланный каменными плитами дворик — тетка любит чистоту и каждый день подметает его жестким веником.

В углу двора стоит деревянная, похожая на домик собачья конура. Когда-то у тетки была собака Гаркун, потом она подохла. Новой тетка не заводит — нечем кормить стало.

Поглядев на огород, попрощавшись с ним до следующего утра, мы уходим в глубь сада. В кухне горит огонек. Через окно мы видим, что Марья Афанасьевна возится у плиты.

Пусть похозяйничает сама — мы ей мешать не будем. Не заходя в дом, идем к воротам, усаживаемся на скамеечку и, довольные, потихоньку грызем сырые тыквенные семечки.

Они скользят у нас в зубах, их трудно разгрызать, приходится придерживать острые края пальцами..

Далеко-далеко, на Калиновском шоссе, иногда раздаются одиночные выстрелы. Что это — в шутку или всерьез? На другой стороне реки по крепостному мосту едет телега. Скрипят ее несмазанные колеса.

Кони глухо, как в днище пустой бочки, бьют копытами по деревянному настилу моста.


Обычно мы заходим на тетушкин огород только затем, чтобы нарвать овощей. Часто бывали здесь в прошлом году, когда поспевали помидоры. Мы срывали их с мохнатых кустов и ели здесь же, на огороде, без соли.

Под нашими зубами из-под тонкой лопнувшей кожицы тяжелых красных помидоров с шипеньем вырывались струйки янтарного сока с желтыми семенами. Струйки брызгали нам на штаны. Потом от помидорного сока на штанах, как от масла, оставались несмываемые бурые пятна.

Нынче хороших помидоров мало.


Они выросли хилые, мелкие. Вместо помидоров мы охотимся за кукурузой. Еще недавно, когда молодая кукуруза только что появилась и была в диковинку, мы с хрустом обламывали кукурузные кочаны, набив ими карманы, шли в Старую усадьбу и там, над скалой, в зарослях бурьяна, разжигали костер.

Пока разгорались сухие щепки, прошлогодние листья, пучки пересохшей картофельной ботвы, мы очищали кукурузные початки, со скрипом сдирали с них мягкие листья, срывали с выпуклых зерен русые секущиеся волосы. Затем пекли молодую кукурузу в золе костра и ели ее сразу, вынимая из огня горячую, посмуглевшую, пахнущую дымом.

А внизу, под скалой, на которой мы сидели, текла река. Прямо перед нами, на другом берегу реки, на крутых скалах высилась старая крепость. Ее круглые зубчатые башни были хорошо видны нам. Особенно мрачными казались они во время заката солнца — подожженные багровым румянцем, и лунной ночью — залитые нежным зеленоватым светом луны, стройные, молчаливые, неживые. Длинные причудливые тени падали тогда от башен старой крепости вниз, перекатываясь далеко через крепостные зубчатые стены и прорезая черными дорожками освещенные луной крутые склоны скал.

Весь следующий день мы возимся на огороде. Тетушка удивлена нашему домоседству. Мы едим желтые груши, рвем лебеду и подорожник для теткиного кролика и прогоняем с грядок поросят пана Гржибовского.

После полудня тетушка зовет нас во двор. Прибегаем веселые, думая, что она кличет нас завтракать.

Тетушка сердита.

— Кто из вас потрошил тыкву, а ну, признавайтесь? — говорит она и подозрительно оглядывает нас обоих.

— Какую тыкву? — осторожно спросил я.

— Будто ты не знаешь! Морока мне с вами, честное слово! Болтаетесь, лодырничаете целыми днями. Набросали вон шелухи, насвинячили, а сейчас ходи убирай за вами, — заворчала в ответ тетка.

«Ага, вот в чем дело! Дурни же мы, право! Надо было выбросить шелуху на улицу. А сейчас вот может привязаться и пойдет, чего доброго, считать тыквы».

— Тетя, мы не брали тыквы! — сказал дрожащим голосом Оська.

— Зачем врать зря? А что будет, если я сейчас найду, какую тыкву вы сорвали? Что тогда? — рассердилась тетка.

Оська вздрогнул.

— Тетя, я сейчас все объясню, почекайте! — вскрикнул он и убежал.

Что он задумал? Ума не приложу. Зачем он оставил меня с глазу на глаз с теткой? Мне совестно смотреть на нее. Пусть уж лучше она ни о чем не спрашивает меня.

Оська прибегает назад. Он запыхался, дышит тяжело.

Да он с ума сошел, что ли?

Он прижимает к животу большую зеленоватую разрезанную пополам тыкву.

Кусок измятого стебля свисает от тыквы вниз, как кошачий хвост. Держа в руках тыкву, Оська останавливается перед теткой, низенький, взволнованный, в фуражке, съехавшей на затылок; его штаны сползли вниз.

— Тетя не сердитесь… Мы не виноваты… Эту тыкву отгрыз вчера от стебля поросенок Гржибовских… Мы его выгнали, а сами, не спрашиваясь, порезали тыкву, выколупали семечки и поели… Все равно ведь тыква пропала… а мы ее кролику теперь скормим… Можно? — переводя дыхание, сказал Оська.

Тетка молча смотрела то на него, то на тыкву.

— «Поросенок, поросенок»! — помолчав, уже добрее сказала она. — А зачем напаскудили у ворот? Не могли шелуху на смитник выбросить, — обязательно надо под ноги!.. «Поросенок…» Сами вы поросята хорошие…

— Куда ты дел наган? Кто тебя просил? Лезет тоже не в свое дело! — со злостью набросился я на Оську, как только мы выбежали на двор.

— Ты тише… не лайся, чудак… — спокойно, улыбаясь, ответил Оська. — Никто нагана не вытаскивал. Я нарочно разрезал другую тыкву и принес ее тетке, чтобы она сама не пошла на огород. И весь стебель разжевал сам зубами: пусть думает, что поросенок… Во рту сейчас зелени полно, наелся, как корова, даже оскома берет — тьфу!.. — И Оська сплюнул на землю зеленым.

— А наша тыква лежит?

— Лежит, — ответил Оська.

Только обманули Марью Афанасьевну — обнаруживаем слежку за собой.

Дважды из усадьбы Гржибовских кто-то крадучись подходит к забору и смотрит через щель на нашу сторону.

Делаем вид, что ничего не замечаем, смеемся, поем песни.

Что ему нужно? Ведь это, наверно, Стах. С какой стати он подглядывает за нами?

После обеда Стах появляется на улице.

Он подстрижен — это, наверно, Марко подстриг его: у Марко есть хорошая машинка для стрижки.

Он вымыт, и его синяя с белыми горошинками бумазейная рубаха подпоясана кавказским ремнем. В левой руке Стах несет круглый, видимо недавно сорванный подсолнух. С гордым видом, не замечая нас, не здороваясь, Стах, лузгая семечки, проходит по тротуару под самым нашим забором.



Он шагает ровно, важно, а пройдя мимо калитки, опускает подсолнух вниз и насвистывает знакомую песню: «Ой, жаль, жаль, ii люди вiзьмуть». Он даже не сказал «добридень». В его походке и в лихом свисте «Ой, жаль, жаль…» скрыта угроза: «Погодите, погодите, я вам покажу!»


* * *

Ночью, когда мы крепко спим на просторной отцовской кровати, в дверь стучат.