Я вздрагиваю и просыпаюсь. Лежу с закрытыми глазами, слушаю. Тихо. Стучать перестали.
Оська равномерно посапывает у меня под боком; он теплый и спит, свернувшись калачиком.
«Чепуха, мне приснилось. Это, наверно, не у нас!» — не открывая глаз, подумал я и, повернувшись на левый бок, прижался к мягкой подушке, чтобы заснуть снова — сладко, непробудно — уже до самого утра.
Но в это время стук, сердитый, настойчивый, снова раздался в сенцах. Сильно толкаю Оську:
— Проснись, стучатся!
Вздрогнув, Оська вскакивает, трет ладонью лицо и, сидя на кровати, жалобным, плаксивым голосом спрашивает:
— Где стучат? Кто стучит?
— Вот опять… Послушай!
Да, стучатся. Мы слышим, как лязгает под настойчивыми ударами чьей-то тяжелой руки дверная ручка.
— Тетя, тетя! — закричал я Марье Афанасьевне.
— Я чую. Лежите тише! — ответила из темноты тетка. Притаив дыхание, мы с Оськой жмемся друг к другу. Опять тихо. Может, ушли? Если бы ушли!
Но вот шаги: кто-то подходит к нашему окну.
Слышно, как скрипят сапоги, стучат на каменных плитах двора чьи-то твердые каблуки.
Кто это?
…И вдруг звякнуло оконное стекло.
Со страшной силой стучат в оконную перекладину. Все оконные стекла задребезжали.
Вот-вот они вылетят на деревянный пол, и распахнется тогда ставня, с глухим треском полетят цветочные горшки с подоконника, и мы увидим лицо этого неизвестного нам, чужого человека, который стоит сейчас в нескольких шагах от нас и раз за разом, догоняя одним ударом другой, бьет кулаком в оконную раму.
Страшно!
Куда бы спрятаться?
И некого позвать на помощь — соседние улицы пусты, все спят, позакрывались с вечера на крепкие засовы, а если и услышат наш крик, все равно побоятся выйти.
Тетушка надевает впотьмах платье и идет открывать. Мы с Оськой спрыгиваем на пол и бежим за ней. Нам жутко оставаться в спальне.
А стук усиливается! Дверь и окно одновременно глухо дребезжат под ударами упрямых, злых рук, и когда тетушка, выйдя в сени, окликает пришельцев, этот стук заглушает ее голос. Она переспрашивает.
— Открывай! С обыском! — закричали со двора.
Тетушка растерянно ищет в кухне на полке спички и, найдя, зажигает коптилку. Подойдя к порогу, она отбрасывает щеколду. В это время снаружи рвут на себя дверь так сильно, что тетушка чуть не выскакивает с ней вместе во двор.
В одних кальсонах, без рубашек, полуголые, озябшие, стоим мы у печки и смотрим на двор. Оттуда, из темных сеней, в полуосвещенную кухню вваливаются три петлюровца. Ночью они еще страшнее. У них злые небритые лица, и входят они на кухню, как в свой дом, громко стуча сапогами, совсем не обращая внимания на нас. Один из них, в коричневой чемерке, словно посох, держит на весу в правой руке карабин.
Второй петлюровец, в короткой шинели, перехваченной ремнями, — высокий, грузный. Третий, самый моложавый из них, — по-видимому, офицер. На голове у него фуражка-«керенка» с длинным квадратным козырьком. Синяя летняя чемерка плотно обтягивает его туловище.
Офицер зажег электрический фонарик. Сноп яркого света бьет нам в глаза. Жмуримся. Закрываем лицо.
Вынув из полевой сумки бумажку, офицер прочитал ее, освещая фонариком, и спрятал:
— Мирон Манджура кто?
— Его нет дома. Он поехал в Нагоряны… К родственникам… за хлебом… — объяснила Марья Афанасьевна.
— К родственникам? — Офицер ухмыльнулся. — Ничего себе, родственники! А как, интересно, фамилия главного из них? Котовский?..
Тетушка молчит. Неожиданно офицер визгливо кричит в упор:
— Оружие есть? Признавайся!
Его крик хлестнул нас по ушам.
Мы оторопели.
Тетушка клянется и божится, что никакого оружия у нее нет, что мы люди мирные и тихие, но все ее причитания не помогают.
— Пошевелите-ка, хлопцы! — не слушая ее, скомандовал офицер солдатам, а сам, не спросясь, взял с плиты фарфоровую кружку.
Он нюхает ее, а потом окунает в кадку и, набрав воды, вытаскивает, кружку, тяжелую, наполненную. Он жадно пьет воду, посапывает, свистит носом. Капли воды скатываются по волосатому подбородку офицера вниз, падают на широкие полы его чемерки.
Прорезая острыми лучами карманных фонариков полумрак кухни, петлюровцы шарят на полках, смотрят в пустые горшки. Вот один из них, открыв обе дверцы плиты, полез рукой в поддувало.
Они переворачивают вязанки с дровами, звенят пустыми ведрами, опрокидывают набок топчан и внимательно осматривают пол — ищут, нет ли где в нем вставных досок и потайных отверстий.
Один из петлюровцев неловко толкает нашу синюю суповую вазу. Она падает с полки на пол и с треском разбивается на куски.
— Темновато искать, пане осаул, — говорит офицеру высокий узкоглазый солдат, кивая в сторону спальни.
— Лампу! — приказал офицер.
— У нас нет керосину. Осталось только полбутылки, я его берегу на рождество, — объяснила тетка.
— Ничего, ничего, зажигай, а то присветим тебе так, что и до самой пасхи не забудешь! — подделываясь под тон начальника, угрожает ей узкоглазый петлюровец.
Делать нечего, — тетушка выливает последний керосин в пустую лампу. Он, булькая, льется в ламповый резервуар, и по комнате разносится запах керосина. Тетушка подкручивает фитиль; один из петлюровцев помогает ей, он зажигает спичку, и пламя быстро обегает вокруг закоптелой горелки. Скрипит стекло. Яркий свет озаряет комнату, сбитое, растревоженное одеяло на постели, зеленую листву кактусов и герани.
— Совсем другой коленкор! — улыбается узкоглазый петлюровец и перекидывает пружинный матрац на тетушкиной кровати.
Поставив матрац на попа, петлюровец вспарывает его широким ножом.
А офицер тем временем один за другим снимает с подоконника цветочные горшки и разбивает их на столе. Глиняные черепки летят на пол; земля, переплетенная беловатыми корнями, рыхлеет и рассыпается по клеенке.
На столе, словно свеженасыпанная могилка, вырастает холмик земли. Есаул вынул карандаш. Этим карандашом он разрывает вазонную землю, ищет чего-то в корнях.
Его солдаты роются в дубовом застекленном буфете; достав оттуда хрустальный графин, открывают пробку и нюхают водку, словно духи. Петлюровцы шелестят моими старыми тетрадями, лезут в Оськин рваный сапог, с шумом открывают крышку зеленого сундука и ощупывают теткины платья в шкафу.
Обыск длится до рассвета.
Уже перевернут сундук, отодвинут буфет, ощупаны одеяла и вспороты все подушки. Белые перья медленно летают по комнате. Кажется, что здесь только что ощипали курицу. Уже обысканы чердак и кладовая. Второпях петлюровцы уронили ящик, в котором хранились тетушкины лекарства. Мелкие сушеные лепестки ромашки валяются сейчас на полу. Рассыпана борная кислота. Запах ромашки, йода и камфары разносится по комнате.
Марья Афанасьевна стоит у белой печки, простоволосая, бледная, позабыв застегнуть кофточку, беззвучно шевеля губами.
Офицер устал. Он сидит у окна, сняв фуражку; у него покрылся испариной лоб. Офицер скребет пальцем по клеенке и разглядывает себя в блестящем самоваре. Поворачивает голову, зевает.
Петлюровцы полезли осматривать дымоход. Они пускают луч карманного фонарика в дверцу дымохода, звенят там вьюшками и вытаскивают из трубы выпачканные сажей руки.
Офицеру, видимо, надоело безделье.
Вскочив, он опрокидывает стул — и к тетушке:
— Где оружие, я спрашиваю? Заховала, старая падлюка, оружие и глумишься сейчас над нами? В последний раз предлагаю: кажи, где оружие, а то подожжем хату!
Тетушка божится, что не видела оружия.
Есаул приказывает второму солдату — простому, невзрачному на вид парню: «Останься с ними», а сам уходит вместе с узкоглазым во двор.
Мы остаемся в комнате посреди разбросанных вещей. Марья Афанасьевна все еще не может прийти в себя. Петлюровец, подпирая дверной косяк, сторожит нас. В руках у него зажато дуло коричневого карабина. Петлюровец стоит, заложив ногу за ногу.
«Что если открыть ставню, посмотреть, где они ищут? Найдут ли тыкву?» Я уже собираюсь шагнуть к окну, но в эту минуту петлюровец, прищурив глаза, смотрит на меня в упор. Я вижу его зеленые глаза, слегка расплющенный нос, замечаю блеск трезубца на папахе, карабин — мне уже не хочется подходить к окну.
Я ненавижу петлюровца за распоротый матрац, за перевернутые стулья, за слезы Марьи Афанасьевны.
Я ненавижу петлюровца за уничтоженные цветы, которые принес и выхолил мой отец. Они погибли, и уже больше никогда не будет расти зелень на подоконниках, у расписанных зимними узорами окон!
Мне противен этот петлюровец в коричневой английской шинели, который разбудил нас, как бандит, ворвался среди ночи в нашу квартиру.
Оська, наверно, думает то же самое. Он сутулится, он озяб — кожа на его загорелом теле покрылась гусиными пупырышками. Светлые волосы Оськи взлохмачены, у него заспанное, недовольное лицо, голубые кальсоны сползают на бедра.
«Ну, погоди, Стах! — подумал я. — Пусть вернутся наши — будет тебе за то, что ты прислал к нам петлюровцев. Достанется и тебе, и твоему душегубу Марку!»
Петлюровцы возвращаются со двора быстро. Им, видимо, надоело искать. Они забирают своего часового и, злые, сердитые, уходят.
По дороге есаул так поддел ногою табуретку, что она залетела на топчан.
Я открываю ставни. На дворе светло. Двери сарая раскрыты настежь. Перевернута старая собачья будка — петлюровцы искали и в ней.
Глухо хлопает на улице калитка.
— Ушли! — радостно сказала тетушка. — Совсем ушли! — и перекрестилась.
Забыв потушить лампу, не жалея последнего керосина, она ходит по комнате, поднимает с полу стулья, одеяла.
Быстро одевшись, мы выскакиваем во двор. У мельницы Орловского слышна петлюровская песня. Там, в здании епархиального училища, расположились на постой две сотни Сердюцкого полка.
Каждое утро петлюровцев выводят на прогулку. Они ходят строем по соседним улицам и поют песни. Какую песню они запели сейчас?