«Голос жизни моей…» Памяти Евгения Дубнова. Статьи о творчестве Е. Дубнова. Воспоминания друзей. Проза и поэзия — страница 26 из 32

Брат начал читать стихотворение по слогам, выкрикивая предлоги и делая совершенно неожиданные для автора смысловые ударения. (По-русски они говорили неплохо — особенно сестра, — но чувствовалось, что это не родной их язык.) «Зачем томишься ты?!!» — неистовствовал он, совсем забывшись, увлеченный собственной декламацией. — «Нет, нет, не так, — мягко поправляла его сестра и с романтической нежностью шептала: — Зачем… зачем томишься ты?..» Брат согласно кивал и снова протяжно ревел: «Томишься ты-ы-ы!!!» Юра готов был сквозь землю провалиться от стыда.

В конце концов, он не мог больше выдержать этой пытки и попросил их вернуть ему тетрадь, что они сделали с большой неохотой. Брат глядел на него, не скрывая своего восхищения; в светящихся глазах сестры была какая-то еще не знакомая Юре теплота.

— Мы всегда будем читать все журналы, — сказала она, — чтобы найти ваши стихи.

Юра пролепетал что-то невнятное вроде «пока нет» или «еще будет». В этот-то момент старик-крестьянин, до сих пор молчаливо размачивавший свои бублики в стакане вагонного чая, откашлялся и деловито вступил в разговор.

— Скажи-ка мне, парнишка, — кивнул он в сторону Юры, смотря почему-то в потолок, — вот ты, значит, стихи пишешь.

— Да, пишу, — стыдливо подтвердил Юра.

— Вот я и говорю, пишешь, — удостоверился крестьянин и задал следующий вопрос. — А вот кто по-твоему лучше всех сейчас стихи пишет?

— Как же, — сказал Юра, подумав, — есть тут разные… Вот Евтушенко, например, есть…

— Явтушенко, значит, есть, — сказал старик, презрительно коверкая фамилию. — А вот скажи мне теперь, мальчонка, а вот может твой этот самый Явтушенко написать так, как Пушкин?

— Нет, — ответил Юра, не задумываясь, — не может.

Крестьянин рассмеялся коротким сухим смешком.

— Ну вот, ты и сам говоришь, что не может. А зачем он тогда пишет, бумагу переводит? У нас в деревне бумаги не хватает, а он ее переводит. И все вы — зачем вы бумагу мараете, изводите, деревья губите и сёла сырья лишаете? Ты вот, парень, ты зачем пишешь?

— А я… я затем пишу, — неуверенно начал Юра, уставившись в пол вагона, и вдруг дернул голову вверх и выкрикнул фальцетом: — что я смогу написать, как Пушкин! — У него перехватило дыхание, и, сотрясаясь от собственной наглости, он с вызовом бросил своему собеседнику: — Бог даст, я и лучше смогу написать!

Немедленно вслед за этим он выбежал в уборную.

Когда он вышел из туалета, то увидел татарскую сестру. Она стояла в коридоре у окна, ожидая, пока туалет освободится. Глаза ее лучились.

— Вы не обижайтесь на него, — сказала она. — Он такой старый, что уже ничего не понимает… Я с моим братом буду читать журналы.

Позже, когда Юра уже лежал на своей верхней полке и свет в купе был убавлен до слабого, призрачного фиолетового мерцания, старик-крестьянин сказал, обращаясь к татарам:

— Спит парнишка. Угомонился. Жаль его — хороший парень, зря только бумагу марает.

Татары несогласно и неодобрительно молчали. Поезд несся сквозь летнюю ночь, через просторы России, к самому ее сердцу.

Лондон, 1985

Поэзия Лии Владимировой[19]

И целый день, да, целый день

Кипела белая сирень

И зрела за оградой,

И вы клонили для меня

Две кисти, полные огня,

И ночи, и прохлады.

Разница между настоящей и ненастоящей поэзией в том, что первую хочется цитировать.

С платком в зубах, дразня улыбкой, окая,

Опять — в который раз! — явилась тень

Разметанных по ветру, синеоких,

Великорусских нищих деревень.

Настоящую поэзию, сколько ни цитируй, все мало:

Я проснулась — бело.

И не верю сама:

Так сегодня светло,

Будто снова зима.

Потом, вслушавшись внимательно и всмотревшись в строчки, замечаешь, как они «работают». Симметричность строчки «И целый день, да, целый день» со словом «да» в ключевой позиции убеждает читателя и аргументом, и чувством; после победного, триумфального «да» — великолепной поэтической находки — повтор воспринимается как крещендо. Замечаешь мастерство звукописи, свидетельство самого главного в поэтическом творчестве — безошибочного слуха; целый-кипела-белая-зрела-полные; день-сирень-меня-огня-клонили-полные-прохлады: оркестровку сонорными, особенно мягким, нежным звуком «л» с преобладанием энергичных, так называемых «светлых» гласных «е» и «и». Замечаешь, как искусно главная информация отодвинута в самый конец строфы, в нижний правый угол, держа тебя, читателя, в напряжении: «С платком в зубах» — кто же? — наконец, в конце следующей строки автор дает сказуемое и подлежащее (отметим, что это инверсия: сказуемое определяет подлежащее и обычно следует за ним): «явилась тень». Но мы все еще блуждаем в потемках: что за тень, кому и зачем она явилась? И надо еще проработать четыре определения, чтобы получить объяснение «деревень» — четыре определения, сам порядок которых тоже необычен (что это такое — «разметанных… Синеоких, / Великорусских нищих»? — ведь эти определения разного порядка, надо было сказать «великорусских деревень, нищих, синеоких, разметанных по ветру» или что-то в этом роде). Такая необычайность — тоже один из основных признаков настоящей поэзии… В чем, наконец, секрет третьей процитированной строфы? Сами поэты знают, что нет ничего труднее, чем простота, к которой приходишь только после многих лет одухотворенного творческого труда, — та «неслыханная простота», про которую писал Пастернак и в которую сам он «впал» лишь к концу жизни. Поэты знают, что добиться речевой естественности интонации типа «Я проснулась — бело», или «И не верю сама», или «Так сегодня светло», или «Будто снова зима» — это большая победа. А добиться при такой разговорной раскованности также и лиризма и музыки стиха еще сложнее. Мастерское применение автором двустопного анапеста дает такой эффект: это очень стремительный размер, очень музыкальный (в Греции поэты и декламаторы приплясывали, исполняя анапестический стих), а окорот его до двустопного минимума не дает ему разогнаться, чем и достигается лиричность.

Вообще музыкальность — одно из самых сильных впечатлений от этого сборника Лии Владимировой (четвертого, вышедшей в 1988 г. в Израиле книги «Стихотворения», в которую вошли как новые, так и некоторые из старых стихов). Вот снова анапест, на этот раз чередование двух и трех стоп, создающее впечатление навязчивой, мучительной мелодии:

Дай мне, Господи, пить

Тот полынный, полуденный зной!

Тот потерянный рай

Ты вчера мне вернул не затем ли,

Чтоб смогла позабыть

Окаянный, бездарный, глухой

Этот северный край,

Эту серую горькую землю?

Вот четырехстопный хорей — завораживающий, колдовской:

Будто в небо с поворота —

Звон, Масличная гора.

Вот и скрипнули ворота,

Вот и сгинула жара.

Вот амфибрахий — неторопливый, мерный, как движение волн:

И знойной земли очертанья

Час от часу ближе, ясней,

И слышится волн бормотанье

В полдневном блистанье теней.

А вот и четырехстопный ямб, с двустопным рефреном:

Апа под белым покрывалом —

Шах-и-Зинда,

И косогор в цветенье алом —

Шах-и-Зинда,

И роспись древняя портала —

Шах-и-Зинда,

И все, что Азия шептала, —

Шах-и-Зинда.

Строфы с пятистопным ямбом, с анакрузой в начале стиха, увеличивающей впечатление музыкальности; заметим, что когда, наконец, в 4-й и 6-й строках первая стопа получает причитающееся ей ударение, после трех анакруз уже не ожидаемое слухом, ключевые слова «ты» и «плачь» принимают как бы двойную нагрузку (только один пример органического взаимодействия ритма и семантики у Лии Владимировой):

Я слышу голос: «Только посмотри,

Они с тобой, былые январи.

Былая даль белешенька-бела,

И ты была светлешенька-светла.

В былое поле выйди на мороз

И плачь, не прячь горячих грозных слез!»

Но для того, чтобы сказать, что поэзия Владимировой — настоящая поэзия, совсем не обязательно подвергать ее анализу. Настоящее искусство всегда впечатляет мгновенно — мистически, метафизически, подсознательно. Но если талант действительно идет от Бога, то воплощение его немыслимо без человеческого сотворчества, без взаимоотношений между поэтом и читателем (пусть даже идеальным читателем в будущем, о котором писал Мандельштам) и между самими поэтами — как живыми, так и мертвыми. В поэзии Лии Владимировой мы слышим голоса великих русских поэтов века, с которыми она ведет беседу. Вот она перефразирует Мандельштама:

Пусть дни идут корявой чередой

В поту, в жару или в простудной дрожи —

Я допьяна больна тобой,

Россия… Родина… Рогожа…

Вот обращается к Ахматовой:

Могу ль я память излечить,

Чтобы вчерашним не горела,

Чтобы, устав кровоточить,

Спокойно тлела и старела?

Какой по счету адский круг?

В который раз встает из праха

Все усмиряющий недуг

Благополучия и страха?

Вот отсылает читателя к Цветаевой:

И цветут мои галлюцинации:

Эти дали, ливни световые,

И томятся душные акации,

И толпятся зимы грозовые!

Цветаева вообще близка поэтессе по эмоции и духу:

Я стою с протянутой рукой