И страстно и сурово,
Кипящими мазками,
Горящими смычками?
Упрощено и сложно,
Оправдано и ложно,
Земной оси основа,
Каким должно быть слово?
И вновь те же беспокойные раздумья о смысле жизни:
Вдоль степенных, достойных, медлительных рек, что словно желают
Успокоить, напомнить, что ты — путешественник, странник…
Рассказывая об одном своем путешествии, он вспомнил образ чайки. «Чайка в Талмуде — символ беспокойства духа при пересечении моря житейских невзгод.
А вообще тема путешествия — символическая в искусстве. Есть путешествия в пространстве, во времени, и есть путешествие духа».
Я спросила тогда: «Чем было для тебя это путешествие?» Он ответил: «Путешествием духа».
Мы говорили с ним о конкретном путешествии, но слова эти были глубже, он невольно сказал обо всей своей жизни. Неслучайно в одном из многих отзывов на его поэзию я нашла слова, которые меня особенно впечатлили: «Собственный, ни на кого не похожий голос… настоящее путешествие духа» (Генри Гиффорд, профессор Бристольского университета).
О чайках он написал первое стихотворение в 19 лет.
Этой ночью я думал о чайках,
Исчезающих в красном закате,
И слышал их хриплые крики.
Я думал о чайках,
Спящих безмятежно, как дети,
И видел их белые спины,
Когда они покачивались
На ленивых волнах.
…
Этой ночью я думал о Земле,
И слышал ее голоса,
И оставался наедине с ней…
Теперь я понимаю, почему образ чайки так любим им. Беспокойство духа пробудилось в нем слишком рано…
Ему было 17, когда он уехал учиться в Москву. Его, еврейского юношу, Латвия как своего представителя отправила учиться в Московский университет имени Ломоносова. Он был гордостью школы. Так однажды сказала мне его учительница. Но еще до отъезда он заинтересовался Библией, комментариями к ней, Талмудом, еврейской философией. Возвращаясь в прошлое, невольно вспоминаю родителей: отца-журналиста и маму, выросшую в религиозной хасидской семье. В духовном плане они были далеки друг от друга. И вновь поражаюсь силе ее характера, вспоминая, что в шестидесятых годах прошлого века брат прошел обряд бармицвы, еврейского совершеннолетия, и читал на иврите главу из Библии, выпавшую на его тринадцатилетие. Смутно помню учителя иврита, очень пожилого человека, с которым иногда встречалась в дверях нашей коммунальной квартиры.
Во время бар-мицвы — она проходила в Рижской синагоге — мы, сестры, стояли на улице. Внутри, кроме родителей, были лишь те, кто не раз доказал свою верность тайно происходящему в этих стенах…
За разрешение на репатриацию мама боролась несколько лет. Когда она, казалось, чудом его получила, откладывать выезд было нельзя. Брат уезжал, не закончив университет и выбранный им факультет психологии. И хотя он мечтал об Израиле, расставание с привычным миром ему далось нелегко. Спустя годы он выразит свое чувство:
С кем все это было, как давно,
Небо, запах моря и трава,
Больно, возвращенья не дано,
Как опять кружится голова.
И тут же, будто споря с собой, возвращая себя к реальности: «Но зачем давно ушедший мир / Воскрешать, вытаскивать на свет?»
Мы расставались с ним в годы, когда человек ищет себя, свое призвание, а встретились спустя десятилетие. Об этом периоде я узнаю по старым вырезкам из газет и журналов. Что-то сохранилось в его архивах, что-то я находила сама и с помощью его друзей. Каждая такая встреча с ним словно открывала какую-то страницу его жизни. Он был очень педантичен. Хранил открытки, фотографии, письма друзей. Самые первые свои рассказы и стихи. В небольших записных книжках — впечатления о встречах. Наброски рассказов. Летящие, будто догоняющие друг друга буквы.
Читаю и надолго возвращаюсь в прошлое. Вот снова он, хотя это герой короткого рассказа…
«…взморье это было ветреное и широкое». И в конце, подобно вздоху:
«Так проходят годы, и мы уже не чувствуем ветра, несущегося по взморью и сыплющего чистым песком, не можем пройти по удивительному пространству побережья рано утром; мы уже не видим моря».
Вот сбереженная им, пожелтевшая от времени аккуратная вырезка из газеты на иврите. «Молодой поэт из Риги Залман Дубнов в течение целого часа беседовал с Любавичским ребе о Зигмунде Фрейде и о свободе выбора в иудаизме».
На отдельном листке — наброски мыслей об этой встрече. И не раз в трудные моменты жизни брат обращался за советом к человеку, оставившему глубокий след в его душе. И всегда получал ответ. Воплощал ли он его советы в жизнь? Творческая, увлекающаяся натура, он часто шел за порывом своей души… Он был поэт, и это, а не логика жизни, вело его.
Трижды он был лауреатом премии президента Израиля Залмана Шазара. И дважды — Тель-Авивского фонда искусств и литературы. Об истории первой премии писали на иврите и на русском. Кто-то переслал Залману Шазару стихи молодого поэта Залмана (Евгения) Дубнова о Иерусалиме. Президент знал русский язык. Стихотворение глубоко взволновало его, особенно последние строки:
Нижнюю кромку одежды твоей теребя,
Ерусалим, я бы мог умереть за тебя…
Это было одним из первых его стихотворений о Иерусалиме, точными деталями он сумел передать древность города и чувства, которые он у него вызывает:
Ночь, ни души, только ветром разносится страх,
Ветер идет по мечетям, шуршит на коврах,
Роется в царских могилах, приветствует прах,
Треплет, забывшись, траву в Гефсиманских садах.
Как непохожи и как светлы его стихи о Иерусалиме, написанные в последующие годы. Мой брат был влюблен в этот город и, подобно влюбленному, открывал в нем ему одному видимые черты.
Миндаль цвел всюду, почки набухали
Оливкового цвета, и ветвей
Рост быстрый новых шел, и плод скорей
Созреть старался, чтоб благословляли
Его на праздник…
Вот небольшое интервью в первых номерах журнала «Сион», некогда популярного в Израиле. На фотографии брат через три года после репатриации. Совсем молод. Лицо освещает улыбка. Он рассказывает о себе. Печатался в «Гранях», «Русской мысли», «Новом русском слове», в журналах «Время и мы», «Современник», в израильской прессе на русском языке.
Английским владеет свободно, но писать на нем все же тяжело. Вспоминает, что встречался с двумя крупнейшими израильскими поэтами: Авраамом Шлёнским, незадолго до его смерти, и Эзрой Зусманом. Для них русский язык был родным, и всё же они стали писать на иврите. Они убеждали его, что переход возможен.
«В иврите, — пишет он, — есть мудрая рациональность, пророческая мощь и патриархальное благородство. Мне хотелось бы на нем писать. И я надеюсь, что когда-нибудь это удастся».
Нет, этого не произошло. Не иврит, но английский стал вторым языком, на котором он писал стихи и прозу, работал над переводом антологии русской поэзии совместно с крупнейшим английским поэтом, награжденным Королевской премией, — Джоном Хит-Стаббсом, успел перевести на английский много стихов: от од Ломоносова и басен Крылова до Анны Ахматовой, Мандельштама, Пастернака и Хлебникова.
Все это осталось в тех же его папках, которые теперь перекочевали в мой дом.
Он берег эти стихи со своим предисловием о каждом из поэтов, надеясь вернуться к ним и завершить задуманное.
Жизнь не оставила ему для этого времени…
Как бы сложился его путь, если бы он остался в Израиле?
Я часто думаю об этом.
Если бы…
Он уехал в Лондон работать над докторатом по английской литературе, посланный Бар-Иланским университетом после окончания факультета психологии и английской литературы. Тема была близка его душе: два крупнейших поэта XX века — Томас Стернз Элиот и Осип Мандельштам. Но на первый план выходит не работа над диссертацией, а творчество. Он готовит к выходу свою книгу стихов «Рыжие монеты». Она была издана в Лондоне. Его стихи на библейские темы с комментариями из мидрашей и других еврейских источников прекрасно сочетаются со стихами, возвращающими его к прошлому. Он пишет о себе: «Ходивший по скверам Москвы и холмам Иудеи».
Его переполняют впечатления от встречи с новым миром.
Таллин, Лондон и Москва,
И кружится голова,
Рижский воздух голубой
Над парижскою рекой.
И на вешних мостовых
Расцветает снежный стих,
И летит поверх разлук
Новым эхом светлый звук.
Книга получает восторженные отзывы английских литературоведов. Его стихи в переводе на английский и написанные на английском печатаются в лондонском «Литературном приложении The Times», литературных журналах Америки, Канады, Ирландии, Австралии. Рассказы, переводы английской поэзии и прозы, литературоведческие статьи звучат по «Би-би-си».
В международную антологию «Памяти Мандельштама» (Кембридж, 1981) входит его стихотворение «Напряженным стремительным лётом…»
И позже он не раз возвращался к образу поэта, его трагической судьбе. В поэме «Памяти Мандельштама» он сравнил поэта со щеглом, певчей птицей, пришедшей в мир, чтобы нести свою песню и рассеивать тьму.
Невзрачный щупленький щегол
Не умолкая пел
В тот самый час, когда кругом
Последний свет темнел.
…
За голосом его пришла
Безмолвнейшая ночь,
И песне в каземате зла
Нельзя было помочь.
Он писал: «Поэт живет чувством, потом погудкой, или напевом, то есть какой-то внутренней мелодией, потом мгновенным озарением…»
Эта же мысль выражена в стихотворении «Нет выше чести частью быть земных звучаний…». И вновь, уже в другом стихотворении: