– Если твоя тяга к странствиям столь скудна, будь по-твоему, – согласилась Елена. – Но у меня к тому времени, несомненно, появятся еще более грандиозные амбиции. Возможно, я отправлюсь в те страны, о которых не мечтал и сам Просперо, – с этими словами она протянула Паролю руку, но вовсе не затем, чтобы скрепить уговор рукопожатием. – Раз уж так вышло, кошелек дона Хуана можешь оставить себе, но кинжал его должен быть у меня.
– Кинжал? Какой кинжал? – Пароль наморщил было лоб, но его тут же озарило. – Вот этот? – вытащив тускло поблескивающий клинок, он недоверчиво уставился на него. – Это… тот самый кинжал?
На миг Пароль почувствовал, как тьма струится в его душу: кинжал наготове, а рядом, лишь руку протянуть, столько людей… Но среди великого множества его грехов и пороков греха убийства не бывало никогда. Он молча отдал кинжал Елене. Какой бы ценностью ни обладал этот клинок, Пароль был искренне рад избавиться от него.
Елена взвесила кинжал на ладони.
– Я кое-что видела, когда мы оказались меж миров. Знаете, откуда в нем такая сила? Он не отсюда. Один поэт, фигляр и мим переправил этот кинжал, запятнанный кровью, из своего мира к нам одной лишь силой слова. Вот как сильна была его печаль о друге, – с этими словами она спрятала кинжал. – Теперь держитесь ближе, – предупредила она, выуживая из-под накидки серебряную фляжку. – Сегодня – в Милан нашего мира, – взгляд ее устремляется со страницы прямо на тебя. – А завтра, глядишь, встретимся в твоем.
Джонатан БарнсВ ночь двенадцатую
О дух любви, как свеж ты, как ты жив!
Как океан, ты принимаешь все,
Но что ни попадет в твою пучину,
Каким бы ценным ни было оно,
Всю ценность безвозвратно потеряет.
Любовь так преисполнена мечтаний,
Что истинно мечта – одна любовь[28].
25 декабря 1601 г.
Первые признаки надвигающейся катастрофы возникают среди ночи, в день праздника в память о рождении твоего бога.
Ты пробуждаешься от теплого, бездонно глубокого сна, разбуженная громким и резким звуком наподобие барабанных раскатов грома, предвещающего начало грозы, или лязга оружия и лат на далеком поле битвы. Этот звук безжалостно приводит тебя в чувство, принося с собой ту самую нежеланную полночную ясность мысли, ту самую тягу к бесконечному самокопанию, что наступает, когда весь мир, кроме тебя, погружен в дрему.
Первая мысль – о том, что шумел муж, твой супруг вот уж двадцать с лишком лет, тот, кто сейчас спит у тебя под боком, краснолицый, небритый, пивное брюхо выпирает из-под одеяла, пивной дух рвется наружу изо рта; его вольготная поза говорит о животном довольстве жизнью, а склонность громко храпеть по ночам (вначале послужившая даже причиной небольшого скандала) известна тебе еще с тех нескольких долгих и насыщенных месяцев, что предшествовали венчанию в церкви, проходу меж рядов и хоть какому-нибудь публичному признанию вашей любви. Поначалу ты едва замечала ее, но за десятки прожитых вместе лет привыкла ко всем звукам мужнина сна – к их шумным ритмам, зубодробительным крещендо и монотонным длинным пассажам, не говоря уж о печальной зависимости их громкости от количества и крепости выпитого накануне.
Однако на сей раз твои обвинения несправедливы, ибо сон мужа если и не совсем беззвучен, то хотя бы спокоен и тих – с уст его слетает разве что тихое, мерное сопенье. Ты садишься, кутаешься в одеяло, так как ночь холодна и отнюдь не нежна, и прислушиваешься.
Звук повторяется. Нет, это не в спальне – шум доносится снизу, источник его вне поля зрения. И это, несомненно, настойчивый стук во входную дверь. Стук в дверь. Заполночь. И этот стук немедленно внушает тебе только худшие – самые худшие на свете – предчувствия.
На миг ты замираешь в постели. В голове полным-полно старых сказок о природе неожиданных звуков, слышанных еще в детстве у домашнего очага небывальщин о стучащих духах, о гостях из чистилища, о зловредных домовых-боггартах, о безымянных ходячих ужасах, о странных пророках и о пришельцах из мира, что лежит за гранью смерти. Но, конечно, будучи женщиной здравомыслящей – правду сказать, известной (если не славящейся) в этом маленьком городке за крепостной стеной своей твердолобостью и тупой практичностью, – ты отбрасываешь прочь все эти глупости, нежно, но настойчиво тычешь мужа в мягкую и обширную область, что спускается от грудной клетки вниз, и шепчешь:
– Уильям? Уильям?
Твой лучший друг, отец твоих троих детей и (с неуклонно убывающей, но не особенно огорчительной частотой) твой любовник, недовольно мычит, вздрагивает и отворачивается к стене; каждое его движение по-медвежьи неуклюже. Но опыт долгой совместной жизни давно приучил тебя к его довольно скромным недостаткам; ты лишь вздыхаешь с показным раздражением, надеясь, что он слышит твой вздох сквозь сон, и от этого становится легче. Рядом с твоим изголовьем – подсвечник, свеча в нем превратилась в крохотный огарок, но все еще горит. Должно быть, ты не удосужилась задуть ее перед сном, как будто ждала этого полночного визита, как будто загодя откуда-то знала о нем.
Дотянувшись до мерцающего неровным светом огарка, дрожа от холода, ты выбираешься из постели, плотнее закутываешься в ночную рубашку и осторожно выходишь из спальни. В доме тишина, все дети спят, и кажется, что ночь исполнена того самого закостенелого деревенского покоя, неизменно напоминающего тебе детство – суровую лесную тишь, строгие шеренги недремлющих дубов и ясеней.
Лестница по пути вниз скрипит под ногами, будто ворчит на тебя за то, что ты не спишь в столь поздний час, да еще имеешь наглость шляться по земле в эту святую ночь. Ворчит, а еще, пожалуй (так думается вдруг в новом приступе суеверного страха), предостерегает, призывает повернуть назад, улечься в постель, зарыться носом в подушку и не обращать внимания на зловещее и беспардонное полночное вторжение. На миг ты даже начинаешь колебаться – а не послушаться ли? – и замираешь на предпоследнем лестничном пролете.
Ты помышляешь об отступлении – не предпочесть ли трусость встрече с неизвестностью? Но ты есть то, что ты есть, и колеблешься лишь мгновение. Ты идешь вперед, прямо к входной двери, делая единственно разумный в твоем понимании выбор, и тем приводишь в движение череду событий, которые распорют и перекроят на свой лад все, что ты любишь.
У порога твоего дома – незнакомец.
По крайней мере, поначалу он кажется незнакомым. Но если приглядеться… в нем есть что-то знакомое – что-то ужасно, пугающе знакомое – в чертах лица, в неожиданно умном взгляде, в его горячности (успевшей забыться за десять с лишком лет), в решительном, медвежьем разрезе губ.
Малый этот высок ростом, небрежно одет, экстравагантно оброс бородой. В нем есть что-то от дикаря, что-то от нищего попрошайки, но более всего – так думаешь ты, окинув этот призрак настороженным взглядом – от властителя дум, пророка, мудреца, того, кто спустился с гор со скрижалями в руках, того, кто наделен знанием.
– Энн? – говорит он, и, к немалому твоему удивлению, стоит ему всего-навсего произнести твое имя, на глаза его наворачиваются слезы.
– Разве мы знакомы, любезнейший? – спрашиваешь ты с надменностью, которую традиционно держишь наготове для лоточников, разносчиков и бродяг всех мастей – для всех, кто имел неосторожность явиться в дом Шекспиров без приглашения, да еще в столь неподобающий час. – Где мы могли встречаться?
– Прости, моя милая Энн. Прошу, не обращай внимания на мою фамильярность. Я и не думал, что встреча с тобой породит во мне столь огромную волну печали.
– Кто вы? – спрашиваешь ты. – Что вам здесь нужно в такой поздний час? Весь Стратфорд почивает в своих постелях, и вам бы, по всем правилам, тоже следовало почивать. Судя по вашему виду, сэр, где-нибудь в канаве или в лесу под кустом. Подальше от глаз приличных людей.
Незнакомец грустно улыбнулся.
– О, твой язычок, как всегда, остер. И ум – также.
– Вы говорите так, сэр, будто мы с вами – давние знакомые. Однако ж я, боюсь, никак вас не припомню.
– О, Энн, милая Энн! Что за горчайшая из встреч! Я совсем не таков, каким ты меня знала, и к этому я был готов. Но неужели во мне нет хоть чего-то – чего-то, что узнает твое сердце? Того, что взывает к тебе из прошлого – или из будущего?
Ты морщишь лоб, сомневаясь, разумно ли хоть самую малость раскрывать душу перед этим возмутительным незнакомцем, но тут же, сама не понимая, отчего, отвечаешь:
– Возможно… да, пожалуй… думаю, есть что-то знакомое в чертах вашего лица, сэр…
Стоящий на пороге кивает, словно благодаря неизвестно за что.
– Этого вполне довольно. Приятно слышать. Что ж, сударыня, у меня есть сообщение для вашего мужа. Для Уилла.
– Правда, сэр? Но кем вы ему доводитесь? Меж вами есть некое весьма отдаленное сходство. Хотя, если вы ему и родственник, то очень и очень дальний.
– Нет, сударыня, я ему не родственник. По крайней мере, не совсем.
– Я вижу.
– Думаю, пока еще не видите.
– Вот как? И неужто ваше сообщение настолько спешно, что его нужно передать хоть среди глухой ночи, но непременно сегодня?
– Передайте ему… – говорит незнакомец, и в это время в его внешности что-то неуловимо меняется. Требуется несколько секунд, чтобы понять, что именно. Внезапно он становится прозрачным, бестелесным. – Передайте ему: Гильдия идет. Передайте: пустота сочится сквозь переплет миров, и он, Уилл Шекспир, в самом сердце событий.
Ошеломленная стремительностью и полной необъяснимостью его слов, ты медленно делаешь вдох и пытаешься подвести итог ночному вторжению:
– Ваши речи странны, сэр. Более чем странны.
Человек на пороге становится еще прозрачнее и бесформеннее, словно призрак на крепостной стене.
– Ваше сообщение, – настаиваешь ты. – Что оно значит?