Голоса деймонов — страница 46 из 87

Но, разумеется, мы воспринимаем это слово иначе. К тому моменту, как это слово появляется в повествовании, мы успели сблизиться с Томом настолько, что его время становится нашим (по крайней мере, на то время, которое мы проводим за чтением о Томе). Мы отождествились с ним, мы сочувствуем ему, и его мысли — а заодно и его «сейчас» — отчасти становятся нашими.

И тут начинается самое интересное, потому что (как я уже упомянул в связи с «Эммой») хороший писатель рассказывает историю так, что мы не замечаем переходов между взглядом на Тома со стороны и взглядом самого Тома, взглядом Тома «тогда» и взглядом Тома «сейчас», взглядом с точки зрения Тома как такового и нашим собственным взглядом, окрашенным мыслями и чувствами Тома, с которым мы частично отождествились. Если не присматриваться специально, мы просто не обращаем на все это внимания. Все подобные переходы, плавные и легкие, кажутся совершенно естественными, хотя на самом деле это сложные психологические маневры.

Но кто их совершает?

«Что значит „кто“? Конечно, Филиппа Пирс!» — воскликнет мистер Здравый Смысл, он же Читатель-которого-не-одурачишь. Но если мистер Здравый Смысл действительно так считает, он уже благополучно одурачил себя сам. Минуту назад я говорил о рассказчике и употребил по отношению к нему местоимение «она». Мистер Здравый Смысл проглотил это, не поморщившись, полагая, что я имел в виду автора. А вот и нет! Я имел в виду именно рассказчика — и с таким же успехом мог бы обозначить его местоимением «он». Действительно, что мешает этому бесплотному голосу рассказчика оказаться мужским?

«Но разве автор и рассказчик — не одно и то же?» — вопрошает мистер Здравый Смысл, едва скрывая негодование.

Отвечаю: нет! Рассказчик — это персонаж, придуманный автором, точно так же как Том и Хетти, дядя Алан и тетя Гвен или, если уж на то пошло, как мистер Вудхаус и Эмма, мистер Найтли, мисс Бейтс и все остальные персонажи романа. Однако нужно иметь в виду, что рассказчик — персонаж очень необычный: он проявляется только в форме бесплотного голоса. Лично я полагаю, что на самом деле рассказчик вообще не человек, и его отношения со временем — одна из особенностей, выдающих его (или ее) сверхъестественную, нечеловеческую природу.

Задумаемся о том, на что способен рассказчик. Он, как мы уже видели, может перепрыгивать из одного сознания в другое. Люди такого не умеют. Он может носиться взад-вперед во времени, ныряя в его поток то там, то сям, — стремительно, как зимородок. Как я уже говорил по другому случаю, мой любимый пример повествования с точки зрения так называемого всеведущего рассказчика — знаменитая глава из «Ярмарки тщеславия» Теккерея, в которой описывается паника в Брюсселе во время битвы при Ватерлоо. Рассказчик охватывает взглядом всю панораму происходящего, сосредоточиваясь то на одной, то на другой детали, то забегая вперед на несколько дней, то возвращаясь к событиям, предшествовавшим битве, а временами устремляясь в далекое прошлое или в столь же отдаленное будущее. И, наконец, в последнем абзаце он снова окидывает взором всю панораму, после чего дает крупным планом двух главных героев, один из которых не знает, что сталось с другим, а другой больше не может знать ничего:

В Брюсселе уже не слышно было пальбы — преследование продолжалось на много миль дальше. Мрак опустился на поле сражения и на город; Эмилия молилась за Джорджа, а он лежал ничком — мертвый, с простреленным сердцем.

Эта способность повествователя переноситься из точки в точку со скоростью мысли, окидывать взглядом целостную картину, а миг спустя уже пикировать, как стрекоза, к какой-нибудь избранной точке и концентрироваться на ней с предельной точностью, и вдобавок свободно перемещаться вперед и назад во времени — одно из самых необыкновенных изобретений человечества. Мы привыкли к ней и принимаем ее как должное, но, по-моему, она заслуживает внимания и отдельной похвалы. Не знаю, изумляет ли она в такой степени кого-то еще, но лично мне при виде подобного хочется протереть глаза и воскликнуть: «Вот так чудо!» Читая книгу, автор которой настолько блестяще управляет рассказчиком — этим призрачным, сверхъестественным существом, чей голос так похож на человеческий, — я всякий раз прихожу в восторг при мысли об открывающихся перспективах и, в том числе, возможностях для мистификаций.

(Небольшая реплика в сторону: только что я упомянул о «так называемом всеведущем рассказчике». Именно так его часто называют, но это не вполне точно: чтобы доказать всеведение рассказчика, понадобился бы текст, повествующий буквально обо всем на свете, и рассказ этот продлился бы дольше, чем отпущено жизни нашей Вселенной. Тем не менее рассказчик действительно знает немало, а потому его стоило бы называть многознающим. Вполне достойное слово; я даже решил полюбопытствовать, что говорится о нем в моем любимом словаре — переработанном издании «Словаря Чемберса» за 1959 год, уже сильном потрепанном и неоднократно подклеенном, удобным по формату и полным всевозможным маленьких проказ, столь милых сердцу всех поклонников «Чемберса». Я открыл его и обнаружил слово «многознание», multiscience, которое определялось попросту как «осведомленность о многих вещах». Чтобы проверить, не вышло ли это слово из употребления, я заглянул в самого свежего из имеющихся у меня «Чемберсов» — десятое издание, за 2006 год, размерами примерно с микроволновку, — и обнаружил, что искомого слова больше нет. Зато мне попалось на глаза определение слова mullet, которым я не могу с вами не поделиться: «стрижка, короткая спереди, длинная сзади и нелепая со всех сторон».)

А теперь рассмотрим в общих чертах еще формы повествования, всем нам хорошо знакомые в разных контекстах.

Первая — это повествование от первого лица:

Стану ли я героем повествования о своей собственной жизни или это место займет кто-нибудь другой, должны показать последующие страницы. Начну рассказ о моей жизни с самого начала и скажу, что я родился в пятницу в двенадцать часов ночи (так мне сообщили, и я этому верю). Было отмечено, что мой первый крик совпал с первым ударом часов[59].

Так начинается роман Диккенса «Дэвид Копперфилд». Повествование от первого лица дает массу преимуществ. Оно кажется естественным: очевидец событий рассказывает о них прямо и непосредственно. Этот тип повествования сложился давно (его использовал в своем «Робинзоне Крузо» еще Даниэль Дефо, которого иногда называют отцом-основателем английского романа) и по сей день остается очень популярным. Он как нельзя лучше подходит для триллеров, но при этом достаточно гибок, чтобы его можно было использовать даже в самых изысканных и высокохудожественных текстах: «Давно уже я стал ложиться рано…»[60]. Он до сих пор вполне устраивает читателей, и даже более того: один американский читатель, друг моего друга, попросту отказывается читать художественные книги, написанные не от первого лица, потому что не понимает, кто в них выступает рассказчиком. Он не может доверять голосу, за которым не стоит никакого имени.

Тем не менее у повествования от первого лица есть и свои недостатки. Сам я редко пользуюсь этим способом изложения, потому что не могу перестать задаваться вопросом: почему персонаж, рассказывающий эту историю, говорит голосом, настолько похожим на мой? А голос неизбежно оказывается похожим, как я ни стараюсь. Кроме того, встает вопрос правдоподобия. Не счесть, сколько романов для детей я забросил, так и не окончив: предполагалось, что рассказчиком этих историй должен выступать ребенок или подросток, а между тем все в них так и кричало о хитрых манипуляциях тоном и структурой, на какие способен только опытный взрослый человек, хорошо присмотревшийся к рынку. Правдоподобие нужно сохранять и в том, какими знаниями может располагать ваш рассказчик. Конан Дойл решил эту проблему, сделав доктора Уотсона не таким сообразительным, как Шерлок Холмс, — и в результате рассказчик, как и читатель, остается в полном неведении до тех пор, пока Холмс не объявит, каким именно образом бедную мисс Стоунер (или кого-нибудь еще) постигла столь ужасная участь.

Можно ли рассказать историю о Томе и полночном саде от первого лица? Разве что с большой натяжкой. Том слишком молод (или, по крайней мере, изображен слишком молодым), чтобы из него получился правдоподобный рассказчик. Можно было бы, конечно, написать книгу от лица повзрослевшего Тома, вспоминающего удивительную историю, которая приключилась с ним в детстве. Это было бы достаточно правдоподобно… но к чему подобные ухищрения? Они бы пригодились, если бы мы хотели рассказать о его взрослой жизни. Но это была бы совсем другая история. Наша история — о том, что происходит с Томом сейчас, а не о Томе, погрузившемся в воспоминания детства.

Теоретически роль рассказчика могла бы взять на себя Хетти, но для этого пришлось бы разбить историю на две части: вначале рассказать о странном мальчике-призраке, приходившем к ней в детстве, а затем — о том, как они снова встретились через много-много лет. И тогда пропало бы все волшебство — волшебство, которым пронизано медленное, постепенное знакомство с полночным садом; волшебство, к которому мы шаг за шагом приобщаемся вместе с Томом; которое оказывается еще чудеснее на фоне всех предшествующих разочарований и огорчений, — а их мы тоже переживаем вместе с Томом, и все это — благодаря тому, что Филиппа Пирс выбрала для этой истории свободную косвенную речь. Одним словом, просить, чтобы историю рассказала Хетти, тоже не стоит. И вдобавок по всей повести разбросаны эпизоды с участием других персонажей, о которых ни Том, ни Хетти просто не могут ничего знать. Так что история эта рассказана единственно возможным… нет, лучшим из возможных способов.

Вторая форма повествования, о которой я хотел поговорить, — та, с которой мы сталкиваемся в народных сказках. Я имею в виду сказки вроде тех, которые собирали братья Гримм, а не авторские сказки наподобие тех, что писал Андерсен.