Голоса исчезают – музыка остается — страница 15 из 66

– Приглядись, – говорил он, – Кика-то – вылитый Никита Сергеевич!

Гоги приглашал бедолагу к себе домой и ещё куда-нибудь, чтобы угостить хачапури и хинкали, выпить с ним кружку-другую пива, рюмочку чачи, дарил ему пиджаки и брюки, поражался его странным высказываниям (например, таким: «Людей убивают чаще, чем даже собак», «Братья разводятся, как муж с женой, только еще хуже: как разведутся, так и кровь прольют», «Танцы – от дьявола, а пение – от Бога»).

Была у Мазурина (для многих непонятная) дружба с монахом Рафаилом (в миру – Русланом Карелиным, который позже стал архимандритом и известным самобытным церковным писателем). Сблизились они, кажется, в Сухуми, где Карелин служил в храме Святого великомученика Георгия Победоносца, в селе Илори, недалеко от Очамчири. Как это произошло – мне неизвестно, а хотелось прознать. Мазурин говорил, что монах этот отличался строгостью, тягой к уединённости, но его подкупило творческое начало в Гоги, любовь к классической философии и особенно то, что Мазурин окончил факультет живописи в Академии художеств Грузии, писал стихи и о стихах, немало поколесил и походил пешком по Дальнему Востоку и Западной Сибири.

Гоги в свою очередь высоко отзывался о писательстве сухумского монаха, его стиле. Я разделял мнение Мазурина. Вот, к примеру, абзац из «Тайны спасения» архим. Рафаила: «Необычен рассвет в горах. Его нельзя передать красками на полотне; его можно только увидеть своими глазами. На востоке появляется светлая полоса над горами. Сначала она неясного цвета, как волны весеннего разлива реки; затем становится голубой, потом – алой. Кажется, что заря разрывает чёрный полог ночи и, сверкая радугой цветов, поёт свою песнь, подобную гимну победителя. Вершины гор как бы пробуждаются ото сна, а ущелья и пропасти, представлявшиеся ночью чёрными тенями, отбрасываемыми горами, клубятся туманом, – как будто из бездны поднимаются волны сизого дыма. Небо в эти минуты похоже на голубой топаз, затем на лазурит. Встаёт солнце в короне лучей, и мнится, что по голубому лазуриту текут потоки расплавленного золота. Утро в горах чем-то напоминает творение мира, а вид пустынных гор – то время, когда земля ещё не была осквернена грехом. Здесь особая красота – задумчивая красота камней, кажущихся огромными цветами, выросшими в сказочном саду. В ущелье гор всегда тишина, но тишина особая, певучая, оттеняемая шумом ветра или звуком серебряного ручейка, который вьётся, как кружевная вязь, среди камней и валунов. Кавказ называют царём гор; а монахи и отшельники, живущие в его пещерах, – это приближённые и друзья царя. Им он открывает ворота своих каменных дворцов, их одаривает своим вековым сокровищем – безмолвием, где исчезает само время и сердце чувствует дыхание вечности».


Думая о дружбе этих людей, я случайно отыскал записки одной из учениц Гоги, которая посещала возглавляемую им русскую секцию при Союзе писателей Грузии, и порадовался её благодарной памяти: «Учителям доставалось не меньше, чем ученикам. Странно, что я долго не могла найти Георгия Мазурина в Интернете ни среди поэтов, ни среди художников, ни среди „великих“, ни среди „знаменитых“, ни среди „никаких“. И столь неожиданно, как и долгожданно <…> – copy right 2012 на сайте русской православной церкви „Храм великомученицы Анастасии Узорешительницы в Тёплом Стане“, задушевные воспоминания о нём архимандрита Рафаила (Карелина). И в то же время предвзято несправедливое о нём – у Станислава Куняева в книге „Жрецы и жертвы Холокоста. Кровавые язвы мировой истории“. <…> Георгий Александрович Мазурин… Военный лётчик в неполные семнадцать лет, боксёр полутяжёлого веса (второе место в РСФСР), художник-передвижник, уехавший на ГУЛАГ, чтобы рисовать советских политкаторжан. <…> У него не было денег на краски и холст, и он рисовал на картоне…»

Об этих «картонках» – несколько слов в дополнение. Однажды меня пригласили в гости к одному академику, любителю редкостей и классической музыки, – пригласили таинственно, попросив «не распространяться». Поэт Александр Цыбулевский сообщил по секрету: Гоги будет показывать свои картины. Что-то такое об этих картинах доходило до меня, но слухи были слишком туманные. С такими вещами тогда не шутили. «Рецензии о вернисаже в данном случае не напишешь», – добавил Шура. И догадка оказалась верной. Я заново открыл для себя Гоги. Эти холсты выбросить из памяти было невозможно! Первое, что бросилось в глаза, – беспомощное, растерянное, искривлённое лицо Кики. Мазурин изобразил его на зелёном шаре, до ужаса неустойчивом, теряющем опору. Шар вертелся, но не так, как тот, песенный, голубой, который над мостовой совершал вальсированные обороты, помогая кавалеру украсть барышню, – этот, зелёный, будто сама тоска, вертелся со страшной силой, всё ускоряясь и ускоряясь. Ещё секунда – и Кика, нелепый своей похожестью на Хрущёва, будет сброшен в никуда, в тартарары. И потому он отчаянно хватается за ненадёжную, бугристую почву. Кто-то ойкнул: ведь эту выставку Мазурин развернул рядом с проспектом Руставели, в двух шагах от республиканского КГБ. Каждая из картин тянула на лишение свободы.

«Тройка» – исчадия ада посылают на смерть в каком-нибудь чекистском подвале ни в чём не повинного юношу. «Реабилитированный» – тень с огромными глазами, в которых навеки застыл ужас. «Портрет Сталина» – одинокий и оттого ещё более страшный палач с почти парализованной рукой. И опять портреты – сплошь женщины-зэчки. Вопль попранной женственности, неудовлетворенного материнства… И вопль этот для меня, для неисправимого фаната античной литературы, переплетался с трагедийным плачем убитой горем еврипидовской Агавы:

Тебя я мёртвого в руках держу!

О, как могла бы бережно, мой милый,

К груди своей тебя прижать, оплакать…

О, образ окровавленный, о, члены,

Изборождённые…

Каким мне саваном тебя покрыть?

Чьи руки верные тебя омоют?..

А вот и Берия: улыбающийся, сияющий Лаврентий Павлович соорудил из детского конструктора виселицу и… подвесил за шею Петрушку…

Далее ученица Мазурина пишет: «Этот человек не укладывался в прокрустово ложе ходячих заповедей и доктрин, но покорял великодушной дерзостью таланта. „Мысль – то же действие“, – любил повторять он, оставляя за вами право выбора. Он учил не ждать наград за выстраданные истины, ибо саму возможность познания считал наилучшим вознаграждением. Наградой за эту неуёмность был инфаркт – один, потом второй… Но всё равно он продолжал драться – он боролся за дорогое ему живое Слово, за человеческое право на исключительность, на Судьбу».

А что же в «Жрецах и жертвах Холокоста»? Здесь Мазурин убог и смешон. Он назван авантюристом, в послевоенной юности тачавшим модные туфли для тифлисских красавиц. «Кроме „бессмысленного слова“ и романов с балеринами Гоги Мазурин увлёкся ещё одним пагубным проектом: он решил стать знаменитым живописцем и нарисовал темперой на картоне несколько десятков картин, разоблачающих сталинские преступления. Пирамиды черепов, наподобие верещагинских, колонны арестантов, шествующих из лагерных ворот, вышки с охранниками, собаки-овчарки на снегу, тулупы конвойных – со всем этим модным джентльменским набором плакатных ужасов Мазурин отправился в Москву и даже добился выставки то ли в Доме литераторов, то ли на Кузнецком мосту. О выставке что-то лестное было сказано по вражескому „Голосу Америки“. Выставку посетил сам Константин Симонов. Шестикратный лауреат Сталинской премии прошёлся по ней с трубкой в зубах, одобрительно покачал головой и исчез. На этом попытка Мазурина ухватить за хвост жар-птицу славы закончилась. Опечаленный Мазурин вернулся со своими картонками в родную Грузию. Я встретил его в Москве перед отъездом сильно пьяного в баре Дома литераторов. Крупный, телесный, с лицом и подбородком, как будто вырубленными из смуглого камня, с гривой чёрных, жёстких, словно конская грива, волос, с манерами неутомимого брачного афериста, он захотел в хрущёвскую эпоху задолго до Тенгиза Абуладзе с его „Покаянием“ разыграть антисталинскую карту. Но столько тогда появилось игроков более талантливых, более изощрённых, нежели этот тифлисский провинциал! Недоумение было написано на его лице: как же так? Вроде приняла его либеральная Москва с распростёртыми объятьями и вдруг охладела? Может быть, потому, что картон – материал не для вечности, и писать на нём все равно, что на заборе? Мы выпили по рюмке и попрощались без лишних слов, я не стал ему говорить, что его „окна РОСТА“ всегда были мне не по душе. Зачем сыпать соль на раны».


Сколько живу – оплакиваю ранний уход Гоги, словно только вчера мы похоронили его. Мазурину посвящены стихи и воспоминания разных людей, в том числе таких, как Владимир Соколов, трёх Александров – Эбаноидзе, Межирова, Ревича, трогательный «Плач по Мазурину» Сергея Алиханова, а также мои стихи из книги «Оползень»:

Гоги побледнел: «Совсем раскис.

Виновата, кажется, дорога…»

Глянул на развалины Корого,

Пошатнулся, выронил эскиз.

«Если что… Марине передашь,

Чтобы здесь искала трёх монашек…»

И подумал, что суёт в кармашек

Дар Гудиашвили – карандаш.

«Забери холсты… они в Ваке…

Кой-кого сбивал я с панталыку.

Разыщи юродивого Кику:

Для него одёжка – в сундуке…»

Девочка несмело подошла,

А за нею – с осликом старуха.

Башни Калакети и Иухо

Уплывали в небо из села.

Совсем недавно у архимандрита Рафаила (Карелина) я нашёл запись его давнишней беседы с Мазуриным – и не удержался, решил обязательно процитировать, что говорил «в те баснословные года» незабвенный Гоги: «Я учился в художественной академии, и тогда пришла мне мысль, что лица людей надо писать, употребляя зелёную краску. Меня обвинили в сюрреализ