Голоса исчезают – музыка остается — страница 24 из 66

у которого всё осталось – «недо», «недо», «недо»

И всё-таки Межиров ошибался. Всё будет снова. И, словно бы споря с ним, я написал о Цыбулевском, поражённый его самой горькой строкой («И странно слово вдруг: исход»): «…Ты любил в духане пить вино. Так зачем же засиделся в келье? Там погасли свечи. Там темно. Чем тебя прельстило подземелье? Этот факел не тебе несут. Надо поскорей перекреститься. Ты у фресок – там, где „Страшный суд“, где Тамара всё ещё царица».

Услышав эти строчки, А. П. кивнул головой: «Помнить – святое дело».

3

Гражданская, поэтическая позиция Межирова недвусмысленно изложена в стихах «Тбилиси. 1956. Март». Если Николай Заболоцкий (в ученическом следовании за которым его упрекали иные недоброжелатели) – в знаменитом «Казбеке» (1957) – как бы издали всматривается в того, «кто блистал и царил», кто в «дыхании молебнов и кадил» был и чужд, и враждебен («А он, в отдаленье от пашен, в надмирной своей вышине, был только бессмысленно страшен и людям опасен вдвойне»), то Межирову уже не нужны иносказания, и он разворачивает, пружиня каждую строку, ужасающую картину:

…И непонятен и бесцелен

Поток бушующий людской.

Шли дети тех, кто был расстрелян

Его бессмертною рукой.

Нам не забыть об этих войнах,

Нам не забыть его идей,

Его последних, бронебойных

Карательных очередей.

Он, ни о чём не сожалея,

Под крики «Сталину – ваша![24]»

Бьёт наповал из мавзолея,

Не содрогаясь, не дыша.

В этом столпотворении, проклинавшем ХХ съезд и Хрущёва, как известно, были маститые Ираклий Абашидзе и Иосиф Нонешвили, оглашавшие площадь одами в честь «великого и мудрого». Но они поостыли впоследствии и никогда не упрекали Межирова, одаряя его своим благорасположением.

4

Впервые я встретил его в редакции журнала «Литературная Грузия», чьи вольности потрясали воображение читательской аудитории: тут, к примеру, публиковались большие подборки из архива Бориса Пастернака, Осипа Мандельштама, Марины Цветаевой, Анны Ахматовой. С Межировым, попивая кофе, вёл неспешный разговор литературовед и критик Гия Маргвелашвили, человек необыкновенного обаяния, ведущий рубрики «Свидетельствует вещий знак». (Кстати, о Гие в Тбилиси я не слыхал ни одного дурного слова, и все его литературные и человеческие привязанности, идейное направление журнала, которое он долго формировал, свидетельствуют о нём. Каково же было моё изумление, когда я прочитал в уже упоминавшейся книге «Жрецы и жертвы Холокоста»: «Ближайшим другом Цибулевского[25] был Гия Маргвелашвили, маленький, лысенький, усатый человек с кругленьким брюшком и походкой Эркюля Пуаро из известных фильмов. Почему он считался в Грузии выдающимся критиком и вообще властителем дум, приезжим людям понять было трудно, поскольку Гия в 60-е годы почти не писал ничего примечательного. Но когда он приподымался над застольем в белой рубашке с волосатой грудью и озирал орлиным взором сквозь толстые линзы своих очков наши восторженные лица, все замирали в ожидании устного шедевра, который будет сотворён на наших глазах. Многих изощрённых и вдохновенных витийствующих трибунов я слышал в дни тех незабвенных кутежей – и Бесо Жгенти, и Ота ра Чиладзе, и Резо Амашукели, но этот невзрачный на первый взгляд грузинский еврей превосходил их всех в ритуальном священнодействии». В этой характеристике – убийственная ирония, неприязнь, защищённая невозможностью ответить самого Гии, давным-давно ушедшего от нас.

Но дальше – ещё язвительнее, да просто разоблачительно: «…Злые грузинские языки в минуты редкой откровенности говорили мне, что у красноречивого Гии рыльце в пушку, что в конце сороковых годов, в эпоху борьбы с космополитизмом, молодой критик, успешно делавший карьеру, написал какую-то<курсив мой. – В. М.> статейку, в которой приклеил ярлык космополита к славному облику своего учителя Павла Антокольского, талантливо и обильно переводившего в послевоенные годы на русский язык лучших поэтов Грузии». Вот так, ни больше ни меньше[26].


Меня удивило, что Межирова в беседе с Гией Маргвелашвили ничто не заставало врасплох, его эрудиция просто поражала, он без запинки читал Тициана Табидзе в пастернаковском переводе. При этом он не улыбался, не шутил, будто пытаясь внешне соответствовать автопортрету 1956 года: «…Прости меня за леность непройденных дорог, за жалкую нетленность полупонятных строк, за эту непрямую направленность пути, за музыку немую прости меня, прости…»

Познакомил меня с Межировым там же, в «Литературной Грузии», Эммануил Фейгин, автор популярного романа «Мальчик пляшет под дождём», фронтовик, почти что мой сослуживец, потому что он постоянно сотрудничал в нашей окружной газете, охотно выезжал в майорском обмундировании на учения в Ахалкалаки, на Пушкинский перевал, в район Ленкорани. (Замечу, что в этой газете в тридцатых годах работал знаменитый Рюрик Ивнев, выпускник Тифлисского кадетского корпуса, эгофутурист и имажинист, а после моего отъезда в Венгрию здесь отбывал краткосрочную «воинскую повинность» Евгений Евтушенко.)

Мы заявились домой к Фейгину. Он заставил меня почитать стихи, посвящённые ему:

В Тбилиси старом дождь идёт

Который день. Июль пристыжен.

И звон монет, и звон булыжин —

Бегут ручьи за поворот,

Туда, к Сионскому собору,

Не в будущее, в старину.

И я в их музыке тону.

Тут в детство впасть, пожалуй, впору.

И мне теперь тринадцать лет.

Грохочет гром – а я не глохну,

Я молнию схвачу – не охну.

Я мокну, я полураздет.

Пусть хлещет ливень утром ранним,

Пусть он загнал в подъед мушу.

А я наивен, я пляшу:

Я не убит ещё, не ранен.

Так, может, в хашную пойдём,

Так, может, ты меня уважишь

И там, за столиком расскажешь,

Как мальчик пляшет под дождём.

Жена Фейгина, Сима, ушла в оперный театр; ему самому пришлось готовить ужин. Он предложил нам сразиться в шахматы. А. П. согласился:

– Хорошо. Давайте по рубчику за партию.

Эмма стал его отговаривать:

– Ты что? Володя – кандидат в мастера.

Ответ был кратким.

– В-всё равно.

Он вставил в мундштук сигарету и сделал ход… b3. Играл он на уровне пятого или четвёртого разряда. Я давал ему фигуру вперёд – он отказывался, азарт брал верх. Не верил, что теорию надо знать. Сели ужинать, и он сказал:

– Приезжайте в Москву, за мной – реванш, будем играть по трёшке.

Вернулась из театра Сима, вся сияющая, и возвышенно произнесла: мол, какая музыка была! А вскоре появилось гениальное межировское стихотворение «Музыка», ставшее одним из самых цитируемых:

…Солдатам голову кружа,

Трёхрядка под накатом брёвен

Была нужней для блиндажа,

Чем для Германии Бетховен. <…>

Стенали яростно, навзрыд,

Одной единой страсти ради

На полустанке – инвалид

И Шостакович – в Ленинграде.

Это один из примеров того, как был прав поэт Евгений Винокуров в давней оценке Александра Межирова: «Сдержанная экспрессия, точная подробность, „жёсткость“ формы и в то же время лирический „захлёб“» – вот что составляет межировскую манеру.

5

В те дни я записал в дневнике: «Мне в редакцию от Фейгиных позвонил Межиров. Спрашивает: не хочу ли я съездить с ним в Чиатуру; приглашает Григол Абашидзе: это его родные края. И – с подвохом: не смущает ли меня, что Г. А. – лауреат Сталинской премии? Ехали часа три. У Г. А. собственный шофёр. Молчаливый, погружённый в себя. Вдруг перед нами распахнулось ущелье; посередине его – речка Квирила (убежавшая Квирила о Риони говорила). Скалы с двух сторон. От речки в гору поднимается Чиатура. Очень живописно, всё просится в какой-нибудь экзотический фильм. Повсюду – воздушно-канатные дороги и чумазые шахтёры. И, конечно, традиционные угощения с морем имеретинского вина. Г. А. здесь почитают, гордятся им. Всё это походило на праздник. Нам показали в селении Кацхи купольный храм Мацховари Х-ХI века (А. П. был в восторге от сохранившейся кое-где росписи), средневековую крепость и пещеры Джарбели. На обратном пути А. П. поинтересовался: доволен ли я. Он много курил, щурился из-за дыма, благодарил Абашидзе…» Каково же было моё потрясение, когда я услышал от него «Бессонницу», полную драматизма, но не ощущения праздника: «Хоронили меня, хоронили в Чиатурах, в горняцком краю…»


Он жил, если так можно сказать, на пределе, хотя это далеко не каждому бросалось в глаза. Драматичным был чуть ли не каждый его миг.

Однажды, спустя очень много лет, я приехал к нему в Переделкино (он тогда обретался там в двухэтажном жэковском доме, в тесноватой коммуналке, по-приятельски общаясь со всеми соседями); у него – Владимир Высоцкий, который очень высоко ставил Межирова. А. П. как-то говорил мне о нём: «Володя, как все великие люди, по сути, одинок».

Уж он-то, автор строк: «Одиночество гонит меня от порога к порогу…», понимал, что это такое. И продолжал в том смысле, что это состояние пугает Высоцкого, не даёт ему покоя, заставляет одолевать свой главный, неотступный недуг, что-то корёжит его, не даёт уснуть, держит в постоянном напряжении, и он звонит даже среди ночи: «Можно приехать?» «К-конечно!» – отвечал ему Межиров, и тот ловил такси, ехал через всю Москву и Подмосковье, врывался с потоком свежего воздуха, наотрез отказывался от спиртного («С этим я завязал»), беспрестанно пил чай и пел под гитару свои новые песни, которых было не счесть.