Именно Евтушенко Межиров попросил написать предисловие к своему избранному (самому первому, в 1972-м). Предисловие той поры, войдя в новое избранное, дополнилось в 2008-м заключительным абзацем: «Без благодарности к фронтовой плеяде в России не может быть новых великих поэтов. Но Межиров оказался не только поэтом этой плеяды и не только Двадцатого Века. Он давно предугадал многое уже случившееся в Двадцать Первом Веке и предупредил о многом, что нас ещё ждёт. Это редкая, по нынешним временам самоуверенно расхлябанного стиха, книга-учебник поэтического мастерства и выверенной неслучайности Слова».
И добавлю: вот редчайшая по нынешним временам преданность подлинной поэзии и подлинной мужской дружбе.
10
Я счастлив, что мы с Межировым были друзьями, но мы с ним никак не могли перейти на «ты». Что-то мешало. Он настаивал, я отказывался. Кто виноват – не знаю. Потом он пояснил:
– Всё просто. Вы держите в голове, что я старше вас на Отечественную войну.
Кстати, чуть позже это стало стихотворением. Не одному мне не удавалось быть с ним на более короткой ноге. Многие другие тоже терпели фиаско. Ревич, его ровесник, так и остался с ним на «вы».
Сколько раз доказывалось, что межировская поэзия, понюхавшая на войне пороху, но однажды позвавшая «коммунистов вперёд», лишена религиозного чувства, не дышит истинной верой. Если б так, откуда бы у него взялись горькие мотивы покаяния, столь характерные для него: «А дальше… Боже! Стыд и срам…», «Страшного мне не избегнуть Суда, – и прегрешений моих вереница вытянется беспредельно, когда время прервётся, пространство продлится». Самоцели здесь нет и быть не может никакой. «Неужели Божья воля – то, чему названья нет!» Это – «как одна молитва чудная». Впрочем, художник и тут остаётся художником: «Вопрос пробуждения совести заслуживает романа. Но я ни романа, ни повести об этом не напишу». Совесть – как «рыжее пламя во ржи», которое «за конницей гонится». Межиров, по его признанию, благодарил судьбу за то, что ему выпало переводить с грузинского (а именно Ираклия Абашидзе) стихи с голосом Руставели, голосом, раздающимся то у стен Крестовского монастыря, то в самом этом монастыре, то в оливковом иерусалимском саду, то у колокольни, то в белой келье, то у Катамона, то в глухой пустыне. И не мог отказать себе в праве включать этот плач как свой собственный в последние книги. Раскаяние далось нелегко, но оно неизбежно для Межирова и очевидно наподобие «меча, воткнутого в скалу по рукоять». Это раскаянье хлынуло мощнее родниковой струи: «Зачем богоотступничество мне в вину вменяют и грозят расплатой, когда на свете о моей вине Ты ведаешь один, мой Бог распятый?» Оппоненты Межирова высокомерны и шовинистичны в оценке русского поэта, нашедшего покаянные строки, кои им и не снились: «Я пришёл к Тебе с мольбой всех времён и поколений, Пантократор! Пред Тобой опускаюсь на колени». Как-то, ещё в молодости, Межиров в запале воскликнул: «О, какими были б мы счастливыми, если б нас убило на войне». Слава богу, что война пощадила поэта и он дал нам возможность увидеть увиденное им самим. А это, честное слово, не так уж мало. Многого в нашей поэзии не появилось бы, если б не межировская лирика шестидесятых и семидесятых, если б не его «Календарь». С ним будем мы «умирать от воспоминаний». Вот, дорогие мои, «какая музыка была, какая музыка играла»!
Эта музыка, разумеется, нисколько не волнует признающих лишь одну стойку – ну да, «погромную», забывающих, что два народа-изгоя, «единые и в святости, и в свинстве, не могут друг без друга там и тут и в непреодолимом двуединстве друг друга прославляют и клянут». Межиров не боится, что его упрекнут за строки, пришедшие к нам из-за океана, из Штатов, где он был вынужден жить:
Не вечно достоевским бесам
Пророчествовать и пылать.
Хвала и слава мракобесам,
Охотнорядцам исполать.
Всё на места свои поставлю,
Перед законом повинюсь,
Черту оседлости прославлю,
Процентной норме поклонюсь.
В них основанье и основа
Существованья и труда.
Под их защитой Зускин снова
Убит не будет никогда.
Но чтобы всё это было яснее и не вызывало кривотолков, необходима строфа из знаменитого стихотворения «Москва. Мороз. Россия…»: «Был русским плоть от плоти по мыслям, по словам, – когда стихи прочтёте, понятней станет вам».
11
…Одним из самых горьких моих дней стал день прощания с прахом Межирова, привезённым в Москву из Америки дочерью Александра Петровича – Зоей, которую он безумно любил и которая оправдывает его любовь и его надежду. Для большого поэта время прервалось и пространство продлилось…
К переделкинскому кладбищу съехалось очень много людей, состоялась поминальная служба в Пятипрестольном храме Преображенья. Из головы и из сердца не выходило: «Паровозов хриплый хохот, стылых рельс двойная нить. Заворачиваюсь в холод, уезжаю хоронить». Когда мы бросили последнюю горсть земли в могилку неподалёку от входных ворот, разразился страшный ливень, небо стало аспидно-чёрным. Это произошло мгновенно. Мистика. Просто мистика.
Межиров ежедневен и ежечасен в русской словесности. На надгробном памятнике я бы выбил его бессмертные стихи:
Снова будут грозы, будет снег,
Снова будут слёзы, будет смех
Всюду – от Десны и до Десны,
Вечно – от весны и до весны.
Будут.
Снова.
Всюду.
Вечно.
Дай-то Бог, дай-то Бог.
Глава 5. Одинокий бегун на длинные дистанции
Никакого «было не существует, только – «есть».
1
У Василия Аксёнова, по его признанию, была мечта написать книгу (возможно, роман), где он собирался воскресить те солнечные времена, когда Тбилиси вдруг стал блистательным центром поэзии, литературной Меккой. Мне уже довелось говорить, что здесь помпезно, сменяя друг друга, проходили Декады культуры, и на них слетались отовсюду тогдашние «звёзды» искусства; грузинская поэзия и проза благодаря вдохновению московских переводчиков завоёвывали сердца миллионов читателей – ничуть не меньше, чем грузинские вина и кино; то был праздник с великолепными афишами, пышнейшими банкетами, самый разгар праздника, которого не случалось прежде и которому, как ни жаль, впредь уже не дано повториться.
Как мог остаться в стороне от всего этого автор «Звёздного билета»?! Его приглашали так же настойчиво, как и Евгения Евтушенко, и Александра Межирова, и Владимира Соколова, и Беллу Ахмадулину… да, Беллу, чья фамилия, по Аксёнову, превращается просто в возглас восторга – Аххо! – и чьи «Сны о Грузии» взволновали его до слёз:
Ни о чём я не жалею,
ничего я не хочу —
в золотом Свети-Цховели
ставлю бедную свечу…
В сборнике статей и интервью «Квакаем, квакаем» он писал: «Сталина давно уже нет, идут исполненные робких надежд годы „оттепели“. А где лучше можно было разморозиться от вечного советского страха, чем в древнем караванном городе, чьё имя как раз и говорит о тепле?»
(Из дневника: Читал черновик этого очерка Виктору Есипову, которому Аксёнов, как вечному поверенному, беспрекословно доверял – в том числе находясь вне России – заниматься устройством своих непростых литературных дел. В этом месте Витя прервал моё чтение:
– У тебя наверняка нет 133-го номера журнала «Грани» за 1984 год.
– Точно: нету. А что здесь?
– Здесь? Васина статья «Прогулка в Калашный ряд». У нас она не публиковалась. Возьми оттуда вот этот кусок: он прямо просится сюда; без него никак нельзя.
И я взял с благодарностью:
«Грузия – источник христианской веры для России, не менее важный, чем Византия, она и сейчас там живее, чем где-либо, недаром в грузинских стихах Ахмадулиной столько раз встречается слово Господь, всякий раз низводимое к строчной букве грязной советской цензурой.
Грузия – карнавал, заговор средиземноморских весёлых плутов против одолевшей орды марксизма.
Белла – ренессансное дитя; поэтому, тяжко страдая от утечки российского (советского) „ренессанса“, она всякий раз бежит в Грузию.
…от нежности всё плачет тень моя,
где над Курой, в объятой Богом Мцхете,
в садах зимы берут фиалки дети,
их называя именем „Иа“…
О Грузия, лишь по твоей вине,
когда зима грязна иль белоснежна,
печаль моя печальна не вполне,
не до конца надежда безнадежна…
И Грузия отвечает всеми остатками своего рыцарства. Помню, в конце 60-х годов в тифлисских застольях всякий раз наступал торжественный момент, когда пили за „нашу девушку в Москве“. У националистов среди портретов выдающихся грузин висел портрет Ахмадулиной: „наша дэвушка“. Однажды марксистский князь давал обед в Кахетии. Белла сидела по правую руку князя-секретаря, принимая его льстивые речи, а на другом конце огромного стола сидел ещё один москвичишко, так называемый поэт, пропахший ссаками сучёнок-сталинист. Желая тут потрафить кахетинцам и заслужить стакан на опохмелку, поэтишко привстал над коньяками и тост за Сталина как сына Сакартвело скрипучим голосом провозгласил. Гульба затихла и грузины смолкли, усы повесив, шевеля бровями, продажностью московского народа в который раз в душе поражены. Тогда над шашлыками и сациви вдруг Беллина туфля промчалась резво, великолепным попаданьем в рыло ничтожество навек посрамлено. „Все пьём за Беллу“, – князь провозглашает, и весь актив, забыв про сталиниста, второй туфлёй черпая цинандали, поплыл, врастая в пьяный коммунизм.