Голоса исчезают – музыка остается — страница 8 из 66

Поэму продувает, без всякого сомнения, сквозняк гениальности. Жаль, безмерно жаль, что всё это до сих пор не издано достойным тиражом в книге хорошего, солидного издательства. Надеюсь, читатели не осудят меня за желание поместить здесь начальный отрывок из поэмы, способной тронуть души истинных ценителей поэзии. Итак…

В мире – август, в радости и в горе.

День восходом солнца осиян.

Предо мною Северное море,

надо мною неба океан.

Прошлое перечеркнуть крест-накрест,

зачеркнуть крестом всю цепь невзгод?

В мире – август, августейший август.

Век двадцатый. Сорок пятый год.

С Волгою и родиной в разлуке,

на чужом германском берегу

я лежу, крестом разбросив руки,

обрести покоя не могу.

После плена, после одичанья

ждём у моря мнимых перемен.

Нас освободили англичане,

крест поставив на немецкий плен.

Был я пленным, был я, не забыл я.

Никогда б не вспоминать о том…

Чайка над волной раскрыла крылья,

осеняя мир своим крестом.

Мне бы так вот, вскинув руки в небо,

вознестись крестом в родную даль.

А ещё – в стихах хотелось мне бы

вычеканить всю свою печаль.

Будущее пленных, покажись мне!

Что грядёт, кому какой исход?

Чайка – ввысь, крестом, живинкой жизни.

Ну а пленных – в лагерь иль в расход?

Знать бы наперёд, какие муки

умертвят надежд моих росток.

Я застыл, крестом раскинув руки.

Ноги к морю, к солнцу, на восток.

Жизнь в воспоминаньях пронесётся,

прошлого разверзнутся пласты.

Впереди меня – над морем солнце.

Позади меня стоят кресты.

Оглянусь – не с сожаленьем острым,

не с молитвой на пустых устах:

вместо тех, кто начал Drang nach Osten,

лишь кресты да каски на крестах.

…Вы меня поймите, не осмейте,

я юрок-вьюрок из дальних мест —

верещу о жизни, не о смерти,

лишь в себе самом несу свой крест.

Не погиб меж Сциллой и Харибдой,

столько повидав смертей одних!

Не поник меж Правдою и Кривдой, —

уцелел, чтобы страдать от них.

Ах, война и плен, мой ад кромешный.

В море – тишь. Но где же в мире тишь?..

Жизнь моя – крест четырёхконечный,

мне судьбой навязанный фетиш.

Просто крест – он мой близнец сиамский.

Прост как перст, упрям и прям, как пест.

Окровавленный дохристианский

крест – орудье казни, грозный крест.

Символ смерти – или символ веры?

Стала чья-то память коротка?

…Древний Рим, древнее нашей эры.

Рабства гнёт. Восстанье Спартака.

А потом, от Капуи до Рима,

вдоль дороги, где в пыли кусты,

словно в страшном сне – необозримо

встали в строй кресты, кресты, кресты.

На крестах – с обвисшими телами

мёртвые распятые рабы…

Римские властители, тираны —

проклинаю чёрные их лбы!

Нелюди, садисты, изуверы —

Зрелища творили из смертей.

Крест есть смерть. Причём тут символ веры?

Крест был силой тех, кто всех лютей.

…В мире – август. Самолёт, злой символ,

четырёхконцовый чёрный крест,

дьявольскую смерть над Хиросимой

сбросит вниз, сжигая всё окрест…

Я ж, того не зная, в смерть не слягу,

крест живой, не разревусь в соплях…

…Нам – этап, всё ближе к Усольлагу,

к танкам, что ворвутся к нам в Степлаг.

Засифонит жисть такую клизму,

что – хоть стой, хоть падай, но держись.

В унисон комизму-коммунизму

стоном пробренчит жестянка-жисть.

…Юрий Васильевич, в чьей душе блуждала иголка боли и памяти (см. строки о симбирском детстве), всё время писал и писал книгу своей жизни, писал всегда, чем бы ни занимался. Он мечтал о большом романе. 29 октября 2000 года он поделился со мной своими планами и, как всегда, сомнениями. Сказал, что ничего не сочиняет, поскольку не умеет сочинять, да и не хочет. Всё у него – «фактография, без вымышленных событий и имён». Себя он величал живой собакой. Почему? Он пояснил: «А „живая собака лучше мёртвого льва“ – это парафраз апофегмы из Ветхого Завета: Книга Екклесиаста, глава 9, стих 4». Для названия сгодится! «В рукописи, – сообщал Ю. В., – в заготовках – вторая, срединная часть романа, самая трудная. И роман ли это – или трилогия? И успею ли? Вот такая история. Вот такая мистерия».

Всё успел Юрий Грунин – в той мере, какая была ему отпущена её величеством судьбой. И это стало у него жизнью в самобытном слове. «Спину земли» он завершил поминовением тех, с кем делил свои надежды и страдания в неволе. «О, сколь многих на спине земли мы почитаем живыми, а они мертвы. И сколь многих во чреве земли мы считаем мёртвыми, а они живы. Хотя бы в чьём-то сердце. В моём». Он ушёл к тем, кому посвятил Post Scriptum, – к Вадиму Попову, Генриху Людвигу, Дмитрию Смирнову, Ганне Рамской. Теперь мы причисляем его имя к этому списку – имя большого поэта. Это им сказано:

…А угодил я в царство мрака,

в загон, где был на всё запрет —

в ярь сюрреального ГУЛАГа:

ни то ни сё – на десять лет.

Ах, тили-тили, трали-вали,

чтоб от темна и до темна

батрачить на лесоповале:

ждёт лес родимая страна!

Но мы – из плена, не пугливы:

нам ад не внове на земле…

А вы

ноктюрн сыграть

могли бы

по грудь в сугробе на пиле?

Он сыграл!


И созданное им останется в истории многострадальной отечественной литературы, которая сумела наперекор всему выжить в ранней и поздней иммиграции, в немецких концлагерях и в родимом ГУЛАГе, в психушках и под безжалостным прессом цензуры. Он обращался к Родине: «Не знаю, каким заклинанием дойдёт до тебя эта весть – успею ли перед закланием сказать тебе: я ещё есть». Юрий Грунин есть – и сегодня, и завтра, и, дай Бог, пребудет всегда.

Глава 2. Все началось с Тбилиси

Нет, гора, твоей пташки: в полёте сгорела,

Или вьюга пронзила бедняжку насквозь.

Вот она и коснулась в пространстве предела.

Может быть, ты мне скажешь: так что же стряслось?

Мурман Лебанидзе[10]

1

В моих записках нет приключений (как разумеет их иной любитель мемуаров). Это, предупреждаю, ни в коем случае не похоже, допустим, на «Замогильные записки» Франсуа Шатобриана или на «Исповедь курильщика опиума» Томаса Де Квинси. Недаром, взявшись за дело, я тут же припомнил слова моего почти однофамильца Михаила Зощенко (в чьей фамилии – золото высшей пробы) из его «Страшной ночи»: «А весёлого читателя, который ищет бойкий и стремительный полёт фантазии и который ждёт приятных подробностей и происшествий, автор с лёгким сердцем отсылает к иностранным авторам». Я отдаю себе отчёт в том, что Грузия сегодня – иностранное государство, но для меня она – с её людьми, музыкой, речью, горами, реками, с домом, где я когда-то жил, – всё та же, прежняя, своя, ибо моя молодость возвысилась ею. Здесь, в записках, я пытаюсь хоть как-то ответить на вопрос, заданный когда-то лириком Мурманом Лебанидзе малой пташке, которая сгинула, коснувшись в полёте предела пространства: «Так что же стряслось?» Что с нами происходило? Что с нами произошло?

И продолжу я, пожалуй, рассуждением о том, что счастливы (без всяких оговорок) мы бываем, увы, не так уж долго. Какой-нибудь миг. Этот миг, слава богу, был и у меня. Во всяком случае, как мне кажется, всё об этом свидетельствует. Тогда, совсем молодым (прямиком с солдатской службы, только-только с берегов Аракса, с окружённой дикими горами Нахичевани, откуда по солнечным дням хорошо виден Арарат со всеми его рафинадными зазубринами), я жил в Грузии, я жил Грузией. Кстати сказать, далеко не каждому из нас дано взять в толк, что именно, не обнаруживаясь очевидным образом, навсегда уплывает из наших рук на переломе дней. Все по-разному переживают такие утраты и упущения.

Классическим стал образ кинто – классического бездельника и мошенника – в шароварах, роняющего товар с огромного табахи (деревянного блюда) на землю и бросающегося лихорадочно его собирать, чтобы немедля вновь водрузить на место.

– А что? Разве было что-то?

Он улыбается, нисколько не смущаясь.

И ты в ответ улыбаешься. На то он и кинто. Подумаешь, чепуха какая. Большего горя не видал?!

У меня получилось так, что перед самым отъездом в длительную командировку в Венгрию, в Будапешт (в Южную группу войск) я провёл пару дней рядом с Военно-Грузинской дорогой, а именно – рядом с Гуд-горой, справа от которой стремительно проваливалась в тартарары пропасть глубиной, пожалуй, с километр (а по её дну нёсся пенистый поток легендарной Арагви с голубовато-серебристым дымом над нею). Но большую часть времени я был в окрестностях села Земо Млети (о, о нём можно долго говорить!) – там, где древняя крепость своею башней бросает вызов времени и где крестьяне, посылая в разведку цепкие кустарники и деревья, отвоёвывают землю у каменистых гор. Тогда-то у меня, на секунду ощутившим себя фельдъегерем в почтовой оказии, охраняемой конвоем казаков и пехотинцев с пушкой, родились такие строчки: «Расшифрую все горные знаки я – и не сделаю наоборот. Дай сегодня мне песню Акакия – чтоб не портил её перевод».