-ножниц красных искр…
Долго потом, ошалевшие, мы кричали со всех концов двора: «Точить ножи-ножницы, бри-твы пра-а-вить!»
«Я вошла внутрь бывшего «Овощного». Постояла. Ведь здесь — здесь же! скоропостижно умер мой прадедушка!..
Потом я зачем-то вернулась к машине, не пошла в дом… Саша сфотографировал меня на асфальтном бортике сквера.
Мы пошли к дому вместе с Сашей, но тоже не сразу, а прошлись немного по улице — к каштанам за чугунным забором.
Какие прекрасные каштаны, какие высокие!»
…Высокие каштаны? Прекрасные? Не помню никаких каштанов! Это там, за Чертольским, за Фурманова, а здесь?.. Нет, не помню…
Если бы посадили недавно, не были бы высокими… Не помню…
«Я снова перешла к церкви (Саша что-то записывал у подъезда), встала спиной к бункеру и смотрю на дом. Он светло-серый (со двора оказался желтый), 5-этажный, с крупными цифрами 22 в большом металлическом квадрате, под которым на длинной жестяной полосе значилось: Улица Островского Н.А.
Ну и эти подвешенные снаружи лифты над подъездами — таких я больше нигде не видала.
Смотрю на ваши окна — вашей с Янкой детской и кабинета деда. Везде желто-зеленые шторы, в окне деда, представляешь, сидит серый пушистый кот и глядит на улицу!
Лучше бы я этого кота не видела… Подошел Саша, поглядел и тут же стал наносить кота на карту!
Хватит! Пора идти в дом! Но я опять и опять это откладываю, и мы идем через «сквозные» двери во двор, — и только потом уже поднимаемся к квартире…
Конечно, во дворе я сразу начала искать «Сиреневый просек» (почему вы так странно говорили; «Просек»?), где женщина та была, о котором столько слышала и читала в твоей «Панаме».
Ничего подобного — не то, чтобы просек — ни одной сирени!
И никаких заборчиков, палисадничков, домика дворника — ни-че-го… ПОТОМУ ЧТО ДВОРА НЕТ!
Насколько я сориентировалась, вместо «просека» стоят совсем молодые липы, даже без листьев, видимо, только высаженные.
Глубже, как бы в следующем дворе, две 14-этажные башни из желтого облицовочного кирпича, а между ними, прямо перед вашим дворовым подъездом — красивый 3-этажный домик, красный с белым — «центр вычислительной техники» с детской площадкой перед ним.
Выходит, здесь все совершенно новое и ни следа этой вашей «Австро-Венгрии», этих заборных заплат, так что, надо думать, дворовых боев здесь вести было бы сейчас никак нельзя, и твой Колян был бы без дела».
…Коля-Колян…
Милый сумасшедший нашего двора…
Он жил с сестрой Калей, которая весь день играла на пианино. Выйдя во двор из дома, Коля тут же, сложив руки рупором, кричал в направлении льющихся из окна звуков.
— Каля! Я пошел миз (вниз), вам (непременно вам) ничего не надо? (Всегда только и только эти слова.
Кале никогда ничего не было надо, кроме игры на пианино, и она продолжала ее, а Коле, видно, тоже ничего не было надо, никакого ответа ему важно было прокричать свое, что он и делал, сколько бы раз ни выходил во двор, а выходил он часто… После запроса Кале Коля поступал в наше распоряжение, и мы с его помощью начинали бой с соседним двором, выставив Колю впереди себя. Он был большой, высокий, с лохматой головой и длинными руками. Размахивая ими и что-то громко и непонятно крича, Коля внезапно выскакивал из-за угла и этим каждый раз страшно пугал противника, который — наша разведка доносила — уже подбирался к нам, — противник сдавался без боя.
Так мы побеждали.
…Коля-Колян, Коля-Колян… «Я пошел миз. Вам ничего не надо?».. Наш дом, наш двор…НИЧЕГО НАМ БОЛЬШЕ НЕ НАДО… НИ-ЧЕ-ГО…
«Смотрю со двора на ваш балкон, с которого так хорошо был виден этот просек, а иногда и та женщина»…
…Та женщина!..
Эта сирень, стоящая широкой длинной стеной в палисаднике перед нашим балконом, была с него видна вся. И вырастила ее именно она, та женщина. Она была очень доброй и всегда выкидывала нам наши лаптовые мячики, улетающие во время игры в ее сирень… На одной из дорожек, засыпанной золотым песком, стояла ее плетеная качалка, такая… ну, кресло-качалка, летняя, слегка желтоватая, какие бывают на дачах…
Качалка, утопая в сирени, видна была с балкона не вся, и женщина, которая в ней качалась, тоже была видна не вся, что делало ее особенно загадочной, таинственной.
Мы забирались на наш балкон и ждали, когда заскрипит качалка…
Эта женщина летом и весной всегда была в длинном белом платье с широкой оборкой внизу и в белой панаме с большими полями. ПО ЭТИМ-ТО ПОЛЯМ И ПРЫГАЛИ ЗОЛОТЫЕ СОЛНЕЧНЫЕ ЗАЙЧИКИ!.. Поля прикрывали ее лицо, и хорошо мы его никогда не видели — это было особо счетово!
Чем-то она болела… Мы не знали, чем, кажется, что-то было с ногой, но не точно, просто она чуть прихрамывала. И это тоже было счетово. Из сирени она никуда не выходила. Зимой мы совсем ее не видели, а осенью она иногда гуляла по дорожке в длинной, теперь уже черной юбке и коротком жакете с небольшим рыжим меховым воротничком и с черной тросточкой в руке… Тросточка была безумно счетовой!
Мы не знали ее имени, но про себя называли Анной. Произносили его редко и, если произносили, — всегда на выдохе и не до конца, с «затуханием»: Анн… Имя это было счетово, счетово, счетово!
Под впечатлением письма дочери, в одну из бессонных ночей, я написала стихотворение «Детство»:
Где вы дни, пронизанные солнцем,
Не высоким, недоступным и надменным
Низким,
близким-близким
На лужайках,
на тропинках дач меланхоличных,
во дворе,
где клубы дерзкой пыли
Заросли сиреней позакрыли,
С брызгами бутылочных осколков,
Сквозь которые зеленым глазом
солнце?
Балкон, по-моему, размером с наш.
Наверху, на специальных трубах, протянуты бельевые веревки, внизу стоит большая розовая корзина из универсама.
Со двора, в бабушкином окне и на кухне — белый тюль.
Рву какой-то лист у ног — для сушки, ну и пошли в квартиру, на 2-й этаж…
Стоим на площадке у перил.
По этой лестнице спускался в последний раз дед… Наверное, держаться за перила ему не дали… Стою и думаю об этом. Мне кажется, что и Саша об этом думает, ведь они с Лялей так любили деда, как и все Капитоши, как все вообще!..
Поднимаю глаза: № 13.
У меня страшно заколотилось сердце.
Дверь обита черным дерматином, как у нас, только здесь дерматин снаружи (Господи, все — как у нас!..)
Саша говорит:
— Позвони, не бойся!
Мне ужасно страшно, но я тяну руку к звонку, а в голове кусочек какого-то стихотворения: «Не искал я твой детский след: «* И вертится, и вертится, хотя зря: я-то ищу!
Молчим, ждем. Что же будет? Что я скажу? «Не искал я твой детский след», — вот что я скажу! Я уверена была, что это скажу, понимаешь? Черт-ти что в голове! Но все же из-за Саши я была сравнительно спокойна уж он-то со своей иронией что-нибудь придумает!»
Мать специально прервала здесь чтение.
Мало ли что могло оказаться на 2-м этаже… Войдет ли дочь в НАШУ квартиру?
Матери было не по себе, и она вернулась во двор.
Там, в детстве, время от времени появлялся еще один чудодей старьевщик.
Худой человек, серьезный и деловитый, он останавливал возле сторожки дворника свою лошадь с повозкой, груженой всяким барахлом, а сам расхаживал по двору, хрипло, но зычно возглашая: «Старье берем! Старье берем!»
Вслед за этим раздавались дивные для наших ушей звуки «Уди-уди-и-и» и различные, как бы птичьи, голоса — пронзительные, заливистые, булькающие…
Мы торопили своих родных, чаще бабушек, тащили их во двор. По дороге они роняли разные тряпки, ворохом прижатые к груди или перекинутые через руку.
Все быстро обменивалось у старьевщика на свистящие глиняные птички, бумажные китайские мячики — круглые, словно яблочки, но как бы со срезанным верхом, небольшие, туго набитые опилками, увитые меридианами тоненькой серой резиночки, переходящей в центре в длинную держалку, — ось! — обычно закрученную вокруг среднего пальца руки, которая била шарик. Он улетал вниз и в стороны, тут же возвращался, и рука снова била его, и он снова улетал, и на эти «Уди-удиии» — тоже шарики, но воздушные, особые, исходящие из воздушного же образования — «ножки», выдуваемой в первую очередь, а затем уже, в конце ее, возникал-выдувался и сам этот шарик маленький и односторонний, чаще направленный вверх, а когда воздух покидал его, он, спадаясь, и издавал эти свои печальные пронзительные «Уди-уди-й-й»…
Дожидаясь бегущих к нему людей со старьем, которое он брал, небритый хозяин, словно фокусник, проделывал со своим «реквизитом» все возможные с ним операции — одну за другой или почти одновременно: свистел и булькал птичками, бил китайские шарики с опилками и надувал воздушные, выдыхающие свое «Уди-уди-и-и»…
Грудь его была увешана лентами-кубиками переводных картинок. Да, были еще и петушки-леденцы, лежащие на газете поверх хлама.
И все это было счастьем.
«Итак, квартира 13, мы перед ней — я и Саша. Я звоню — никто не открывает.
Я безумно обрадовалась и стала звонить непрерывно. Звоню и звоню! Тишина. А я прямо руки от звонка не отрываю!
Правда, ну что бы я им сказала? — «Почему вы украли нашу квартиру?»
Черт с ними!
Боже мой! Я такую речь потом ночью придумала!
Я знаю, что прихожая здесь такая же, как у нас (опять как у нас!! Да здесь все, как у нас, все, — потому что ВСЕ ЭТО НАШЕ!).
Черт с ними!..
И вдруг мне стало так страшно, что я кинулась вниз по лестнице, крикнув Саше:
«Скорее пошли!» Я подбежала к машине, испугала Лялю. Но я не могла больше ничего… Меня словно изрезали всю, раздавили…
Мы быстро поехали из Островского, из этого Мертвого, от этой N 13!..
Как только выехали на Кропоткинскую, я немного успокоилась. Да, Саша показал мне Чертольский, я попросила. Какой-то чудной, уступчатый и просто коротышка! Ну и переулок!..
Мамочка! Я осталась сегодня ночевать в Москве, не поехала в Орехово. Юлька спит, а я сижу и пишу тебе. 2-й час ночи, но я решила, пока не напишу, не лягу, в электричке высплюсь. Пишу с радостью и по самым свежим следам. («Не искал я твой детский след» — вот привязалось!) Главное, мне лишь сейчас стало, наконец, спокойно. Пишу тебе, все время глядя на Сашины карты. Да, карты — чудо! Молодец Саша!