Голоса над рекой — страница 6 из 32

Главный Подарок не был ВЕЩЬЮ, ПОКУПКОЙ: платьем, например, туфлями, теми же пледом или шторами, теми же отрезами на юбки и жилеты, или даже французскими духами. Но нет, нет, не так! Французскими духами он, конечно, мог быть, еще как!

И вообще ОН МОГ БЫТЬ ВСЕМ: любой вещью! Да, ЛЮБОЙ ВЕЩЬЮ! Так что зря я так вот запросто все их отбросила!

ВСЕ МОГЛО БЫТЬ ГЛАВНЫМ ПОДАРКОМ, ЛИШЬ БЫ ПОДХОДИЛО, ОТКЛИКАЛОСЬ СУТЬЮ!

Из духов, например, сейчас (СЕЙЧАС, — вот что важно!) таким подарком могла быть ТОЛЬКО скромнейшая «Уральская рябинушка» — маленький совсем флакончик, совсем дешевый…

Он всегда мог теперь (ТЕПЕРЬ!) быть Главным Подарком — с лета 1971 года, потому что…

…Июнь 1971 года. Последние дни перед выпиской… жаркое, безумно жаркое начало лета, а в клинике все сестры душатся «Уральской рябинушкой»…

Этот запах ворвался тогда в духоту палат и коридоров, он уничтожил все больничные запахи, он перечеркнул саму больницу, он сводил меня с ума, опьянял, звал отсюда… Он сыграл особую роль в моем выздоровлении, так как КРИЧАЛ о жизни, о любви, о счастье, — я должна была, обязана была выздоравливать! И мне стало легче, — появилась НАДЕЖДА, — маленькая, совсем маленькая, но — надежда!

Муж попросил одну сестру купить мне флакончик «Уральской рябинушки». Но — «рябинушка» вдруг исчезла. Муж сам пошел по магазинам, обошел все парфюмерные — «Рябинушки» не было. Но я не очень страдала: мне хватало этого запаха.

Потом, уже дома, младшая дочь купила мне один раз «Рябинушку», и все больше ее опять-таки нигде не было.

Но я легко воспроизводила запах этих духов, а вместе — мгновенно и остро — долго такое не удержать! — воспроизводилось, вспыхивало ТО ВРЕМЯ.

Я всегда видела одно и то же: нашу палату с кислородным баллоном в углу, спину выходящей из нее медсестры с отведенной рукой, в которой был лоток со шприцами, и — окно.

За ним на большом пустыре перед больницей царствовал удивительной формы и красоты, сплошь расцветший куст черемухи, какого я в жизни своей не видала — внезапный ожог счастья!

ГЛАВНЫМ он был еще потому и скорее всего потому, что был НАГРАДОЙ, то есть не просто подарком — бескорыстным даром, а действительно наградой, правда, нередко отдаленной от побудившего к ней поступка, это уж как получалось, часто наградой-шуткой, но, конечно, не без умысла, и никогда наградой грубой: вот, мол, за ЭТО — получай! Хотя он был именно ЗА ЧТО-ТО.

Младшая дочь, например, еще маленькой, однажды получила огромную лохматую собаку, игрушку, за победу, хотя и неполную, в чем, собственно, и была вся суть, — ПОДАРОК НАДЕЯЛСЯ! — над визгом, киданием и лаем настоящей собаки, которую она поначалу ужасно боялась.

В прошлом году Главный Подарок получила мать (кстати, это вовсе не означало, что в этом году она не смогла бы его получить снова. Ничего подобного, смогла бы!

Если именно ей этот подарок подошел бы и сейчас больше, чем остальным) — великолепный тяжелый том Анри Перрюшо «Жизнь Ван Гога», на белоснежном супере которого горело окровавленное ухо, — и не только потому, что Винсент Ван Гог был любимым ее художником, а потому еще, что года три назад она просидела все лето над этой книгой, взятой у кого-то для чтения, выписывая и выписывая из нее…

Сколько? Да разве сосчитать! — все лето сидела и выписывала, оторваться не могла. Отец ругался: «Писец!! Подумать: такие книги переписывать!» Из себя выходил.

2. «AX, ВАШЕ СОБАЧЕСТВО»

А потом сколько стихов о Ван Гоге она написала!..

Даже цикл был — «Ван Гог и я»…

И я!..

… Он рыжим недаром родился, нет!..

Рыжее пламя костра!..

В котором сгорал желудок пустой,

Плоть, мешавшая жить порой,

Отвергнутая доброта…

Но я не знаю совсем никакой

Разницы между Ван Гогом и мной!

И я горю, пожирая себя

(О желтый и красный цвет!..),

но нет ни единого

полотна,

нет ничего, — лишь его душа

Бесплодно дымится на углях костра…

Но я ведь зачем-то была?..

Однажды она показала своему 5-летнему внуку портрет Ван Гога «Плачущий старик» и спросила, как он думает: почему этот дедушка в голубом костюме?

Внук сказал:

— Потому что его обидели.

— Ну и что? Почему же костюм голубой?

Он посмотрел на неё и ничего больше не сказал.

Бабушка улыбнулась.

В это время на веранду, где они сидели за ее раскладным столиком отдыхали тогда всей семьей в доме отдыха, потому и веранда была и раскладной столик — вышел дедушка в лыжном костюме с большим синим кувшином воды. Он медленно стал лить воду у их ног, и вода вместе с притащенной грязью стекала в щели между досками. Закончив, дедушка ушел в комнату и вновь вернулся с кувшином воды. Он снова лил ее на пол, теперь подальше от них, шире радиусом. Сейчас, вечером, мыть полы на веранде было ни к чему, ну а грязь тоже была ни к чему…

А сколько раз он плохо спал из-за бессонницы жены — она невольно будила его: то щелкнет выключатель ее ночника, то зашелестит переворачиваемый лист…

А что же ей оставалось делать, коли не было сна? Она читала до одурения, делала в уме какой-нибудь доклад, выключала свет и подолгу лежала в темноте не шевелясь, пытаясь полностью расслабиться, убирала в дальней от спальни части квартиры, даже стирала, но ведь не будешь убирать и стирать каждую ночь…

Много раз они собирались «разъехаться» по разным комнатам, но — не разъезжались:

как-то дико было. Вот и лежали рядом…

Правда, она часто прямо с вечера оставалась в кабинете, в средней комнате — писала что-нибудь свое или писала письма и в спальню приходила только под утро, а иногда выходила в кабинет среди ночи, прокрадывалась, чтобы не лежать просто так в спальне, но опять-таки — всю ночь и каждую в кабинете не просидишь, к тому же, если появлялись стихи, а это было всегда внезапно и всегда ночью, то вставать было уже нельзя: если стихи не записать тут же, сию секунду, они тут же и улетучатся, так что порой она просто никуда уйти не могла — лежала возле мужа и писала…

В последнее время он сообразил загораживаться от нее, от света ее ночника, подушками-думочками, положенными одна на другую — «баррикадой». Сам он зарывался под нее так, что из-за «баррикады» видна была лишь правая рука, потому что засыпал он только, держась ею за спинку кровати, — иначе уснуть не мог; потом, когда уже спал, рука падала — он не замечал этого…

Один раз, когда она пролежала без сна всю ночь, она написала стихотворение «Любовь».

Начиналось оно с ее любимых гамсуновских слов: «Так что же такое любовь?»

Дальше она писала, что на этот вопрос до сих пор нет ответа. Собственно, ответить хотела она. Вначале она делала как бы ретроспекцию. Тут и выходило: ни Пушкин, ни Блок, ни Маяковский… (Господи, она!..)

«Возьму сейчас и брошусь навзничь» — ответ? Впрочем, может быть…

Она писала:

Ищите у Пушкина,

где Керн, где Грузия,

где скамейка у Лариных

там, там!

«Любовь это адская музыка,

заставляющая плясать даже сердце старика»,

А, может, она — Мандельштам?

Со склоненною шеей безбожницы

«С золотыми глазами козы?»

Глинка?

Ахматова?

Тютчев?

Чайковский?

Алишер Навои?

Пастернак, у которого «чайный и шалый, зачаженный бутон, заколов за кушак»?.. — так?

…Джульетта?

Раскаты Бетховена?

Травиата?..

…«Словно анемон»… Хватит! НЕ ТАК!

Может быть, боль,

Когда я гляжу как во сне ты

Мальчишкой свернулся,

Майка скатилась с плеча,

И рот стал красивым,

И мне ничего не нужно,

Может быть, это

ОНА?

Он это стихотворение никогда не читал, да еще хорошо, что она его в тот раз не разбудила.

Вообще-то он стихи не любил, и не то, чтобы вот так — НЕ любил! — он просто не интересовался поэзией и никогда, кроме Новокузнецка, специально и подряд стихи не читал, а главное, никогда не читал их ДЛЯ СЕБЯ, как, например, жена или младшая дочь, хотя вообще читал много, правда, скоро забывал прочитанное, и если вдруг заходил о нем разговор, просил быстренько напомнить, О ЧЕМ ТАМ, и, услыхав, тут же вспоминал.

Читал он просто так, чтобы отдохнуть, отвлечься, и все. И уж, конечно, ничего себе не выписывал в тетради и блокноты.

Впрочем, многое он никогда и не забывал. Он знал, например, всего Фейхтвангера, любил и помнил Ольгу Форш и Тендрякова, а в последнее время по-настоящему полюбил Толстого, что для него самого, как и для всех в семье, было неожиданностью.

И такое было ему откровение!

Как-то он сказал жене: «Я заметил, что читаю сейчас иначе». Она, шутя, сказала, что зря ведь его жизнь рядом с ней пройти не могла, и добавила: «Да и редакторство твое тоже к тому побуждает.» «Может быть», — сказал он.

Редакторство…

Она давно писала стихи, но они были не в счет, никакого редакторства не требовали — были плохие, она знала это, знала и то, что многие считали, что все же зря она не берется за них всерьез, что если бы их чуть-чуть подправить, довести… Она не обманывалась здесь, зная, что как раз и не может этого «ЧУТЬ-ЧУТЬ», но что в нем-то и дело. Но она продолжала писать их — для себя, ей это было НУЖНО, а когда неожиданно, поначалу — даже как бы и случайно, пошла проза и три ее рассказа были уже опубликованы в союзных журналах, стихи потихоньку ушли… И вот тогда оказалось, что никто из ее друзей-интеллектуалов, эрудитов, умников, даже профессиональных писателей не мог быть для нее редактором, кроме мужа таким настоящим, таким нужным ей. Вот уж чего она не ожидала! Многие считали, что, утверждая это, она шутит, а это была правда.

Возможно, это было потому, что он все же действительно много читал, но ее друзья читали не меньше. Нет, тут было другое.

Во-первых, он знал ее с весны 45-го года, когда она пришла к ним в батальон, — ей было тогда 19 лет, — то есть знал давно, с юности, что, очевидно, имело для него какое-то значение, к тому же он сразу полюбил ее, — тем более имело значение, во-вторых, он был радистом 1 класса, иначе — у него был прекрасный слух. Она читала ему свои рассказы, а он, не глядя в текст, не читая — редактировал: говорил что гдe… Фальшивый звук он чувствовал сразу.