Голоса Памано — страница 106 из 109

не было возможности обсудить все с Арнау. Да и с котом тоже. Представляешь, эта дрянь без всяких разговоров забрала его себе. Да нет, нет, согласен, это не слишком удачное выражение, но это всего лишь оборот речи, не более того, блин, не морочь мне голову… Если хочешь знать, это я сказал ей послушай, Тина, не знаю уж, что там означает это твое долбаное пространство для маневра, но, поскольку я хочу, чтобы ты была счастлива, я принимаю все как есть. И ушел, оставив ей квартиру, в общем, все ей оставил. А ведь квартира у нас общая, купленная на совместные денежки, да, но что ты хочешь, чтобы я теперь потребовал у нее половину стоимости? Нет, я не такой; чего-чего, а злопамятства у меня нет и в помине. Хотя формально ведь это она захотела разойтись, но в трудный момент всегда лучше вести себя благоразумно и великодушно, чем сожалеть о недостойном поведении, когда будет уже поздно, я понятно выражаюсь? И даже хорошо, что Арнау больше не живет дома. Нет, когда у него закончится пребывание в монастыре… Ну, может быть, оно продлится несколько больше, чем предполагалось, да, вполне возможно. Да нет, старик, говорю же тебе, что он не станет монахом. Ну а если и станет, то не раньше чем через год. Что? Нет, завтра у меня пленум в мэрии. Нет, послезавтра тоже не получится. Ах да, в четверг – да. Нет, в таверне Ренде мне не хочется… Понимаешь, там… Отлично, в Эскало. В четверг в девять часов. Так что продолжим нашу беседу. Да, ты не представляешь, как меня бесит, что на данный момент у меня нет возможности пуститься в это увлекательное плавание; да-да, именно пуститься в плавание, лучше ведь и не скажешь. Говорю же тебе, четыре лодки, вездеход, временные договоры – и вперед, нагреем руки на придурках, которые толпами ринутся из Барселоны, чтобы совершить спуск по Ногере, да уж.

68

– В последнем номере «Арники».

– Мы ведь вложили в них деньги, не так ли?

– Да. И немало. Каждый год даем.

– Перекрой им кран раз и навсегда. Что там еще написано?

Колокола размеренно пробили одиннадцать часов утра, их перезвон звучал торжественно и немного жалобно: дувший с самого утра холодный ветер превратился в ледяной. Полярный фронт. С третьим ударом вдруг стали падать огромные, удивительные в разгар марта хлопья снега, которые таяли, едва коснувшись земли. Достоинство настенных часов, более древних, чем сама сеньора, явно было поколеблено столь внезапной сменой погоды, однако при этом им было совершенно наплевать на опубликованную в журнале «Арника» статью (сопровождаемую снимком памятника в мастерской Серральяка, фотографией этой дуры учительницы и неизвестным карандашным наброском лица Ориола – откуда он только взялся?), в которой излагалась столь невероятная история, что вряд ли она могла вызвать у кого бы то ни было хоть какой-то интерес, – о мнимой принадлежности торенского блаженного к банде маки-коммунистов.

– Странная смерть святого из Торены.

– Не понимаю, что у людей за интерес измышлять подобные небылицы. – Она потерла свои слепые глаза, словно надеясь посредством ловкости рук вернуть себе зрение. – Если бы мне не претило сквернословие, я бы сказала, что это шайка сволочей и несчастных ублюдков.

– Да, но не беспокойся, этот журнал читают два с половиной человека.

– Тем не менее я не намерена с этим мириться.

– Что ты хочешь, чтобы я сделал?

– Не знаю.

– Но ты должна как-то отреагировать.

– Натрави на них трех или четырех адвокатов. Делай все, что сочтешь нужным. – И с явным раздражением: – В общем, реши этот вопрос всерьез, раз и навсегда.

– Говорю тебе, успокойся; все идет по плану, и мне совсем не хочется говорить об этом. В пятницу меня кладут в больницу.

– Вот как! Что ж, извини. Представляешь, в Торене неожиданно выпал снег.

– А здесь снега нет, но холод стоит жуткий.

– Тебя прооперируют прямо в пятницу?

– Да нет. Анализы, рентген и все такое. На следующий день – операционная, удаление опухоли и начало химиотерапии. И пошел этот чертов рак на хрен.

– Что?

– Да нет, просто хочу сказать, что как бы то ни было, но в статье не приводится никаких доказательств, в этом ты прав. Больше всего там рекламируется сборник фотографий, который она собирается опубликовать.

– Да, это так. Но почему тебя так беспокоит, что там размещен автопортрет Фонтельеса?

– Меня не беспокоит, просто я хотела бы его увидеть. Готова поспорить, что эта учительница извлекла его из рукава фокусника, что на самом деле его не было.

– Статья написана для того, чтобы сообщить, что Фонтельес принадлежал к маки. Что за навязчивая идея. Как и в случае с Марселом.

– Она приводит доказательства?

– Нет, я же говорю: она лишь утверждает, что сохранился дневник учителя.

– Знаменитый дневник. Она говорит, что он у нее, но никому его не показывает.

– Не понимаю, почему она так заинтересована в осквернении памяти Фонтельеса.

– Ты веришь в то, что она говорит, Рома?

– Я верю лишь тому, что говоришь ты.

– Сеньора учительница просто закидывает удочку – вдруг клюнет большая рыба.

– Если все так, как ты это видишь…

– Я уже много лет ничего не вижу, Рома.

– Извини. Это просто оборот речи…

– Да ладно, ладно. Просто я очень зла. Смерть вызывает у меня не столько страх, сколько злость, потому что я еще слишком молода.

– Но никто не говорит о смерти, Тина.

– Мне еще надо успеть очень многое сделать. Я хочу закончить книгу, взять ее в руки и полистать. Хочу вернуться в Торену и вновь услышать пение Памано.

– Из деревни реки не слышно. Она далеко.

– А я слышала. Просто ты так давно там живешь, что уже не замечаешь. И еще я хочу поговорить с сыном.

– Что ж, прекрасная программа. Знаешь что? Ты должна выздороветь как можно скорее, потому что мне совсем не нравится ухаживать за котами, особенно чужими. Сколько тебе лет?

– Сорок семь. Ты хотел бы умереть в сорок семь лет? Спорим, что нет!

– Я вообще не хочу умирать, потому что не знаю никого, кому можно было бы доверить изготовление моего надгробия. Я даже своей дочери не доверил бы, представляешь?

– Что за странные вещи тебя заботят.

– Все жизни заканчиваются в могиле. Ты этого не знала?

– Что ж, хорошо, что ты хочешь, чтобы было вырезано на твоем надгробии?

– Ничего. Один камень. Я сыт по горло выгравированными жизнями. Мраморная плита, если получится – с прожилками по диагонали. Пусть за меня скажет камень.

– Ты поэт.

– Не заблуждайся на мой счет, Тина…

– С тобой все в порядке, Элизенда?

– Почему ты спрашиваешь?

– У тебя такое лицо…

Элизенда вышла на крытую галерею, накинув на плечи зимнюю шаль и оставив в помещении трость, которую использовала только в доме. Она подумала, что Марсел, должно быть, прямо из Хельсинки, или где он там сейчас, отдал своим служащим распоряжение вновь открыть спортивные сооружения Туки. Идеальное время для снежных пушек. Она расположилась на террасе так, что ее незрячий взгляд был направлен на ту часть деревни, где раньше располагалась школа, и мысли ее обратились к Ориолу. Она представила его с пулеметом или бомбой в руках. Воспоминание о чердаке мучило ее, словно не переварившаяся в желудке пища: керосиновая лампа, рация, очевидность чудовищного обмана, который буквально ошарашил ее, страх Ориола, застывший в дуле пистолета, о, какое глубокое разочарование… Тогда она сделала над собой усилие, чтобы представить себе другого Ориола – утонченного мастера кисти, мужчину, который деликатно, кончиками пальцев поправлял положение ее головы, а потом брал самую тонкую кисть для растушевки или другую, более толстую, глядя на свою модель со смешанным чувством страстного желания, уважения и замешательства, которое ее завораживало и заставило влюбиться в него. Ни один мужчина не смотрел на нее так, как он. И она никогда не испытывала ни прежде, ни потом такое уважение и одновременно любопытство к столь культурному, образованному, воспитанному и нежному мужчине. Опыт общения с мужчинами в Бургосе и Сан-Себастьяне заставлял ее думать о них исключительно с презрением. Она уложила в сумку рядом с несессером две аккуратно сложенные ночные сорочки, розовую и белую. Тапочки? Пожалуй, да. И четыре книжки. И зарядка для мобильника. Если только в больнице им можно будет пользоваться.

– Не жди от жизни слишком многого. Тогда смерть не причинит такой уж сильной боли.

– Откуда тебе знать, Юрий Андреевич?

– Я провожу много часов в раздумьях.

На какие-то мгновения ей показалось, что ее красная сумка – это корзинка с приданым для новорожденного, пеленками, распашонками и флакончиком «Ненуко», та самая, что стояла в этой же самой комнате в тот день, когда у нее отошли воды и им пришлось срочно ехать в больницу, дабы произвести на свет монаха, ибо хоть тебе и известен точный срок родов, о котором тебя уведомили заранее, но схватки всегда застают врасплох, как и почти что объявленная смерть, что зреет у меня внутри. Арнау, я люблю тебя. Я всегда буду любить тебя, Ориол, всегда, и я знаю, что все сделала наилучшим образом, каким только могла, и не тебе меня судить; я добилась, чтобы тебя признали Блаженным, я победила, Ориол. Да, во имя твоей любви, Ориол, я добилась беатификации, и теперь все будут чтить твою память. Завтра великий день. Мы победили всю деревню, Ориол, – ты, я и наша тайная любовь.

69

Валенти Тарга один за другим вытащил ящики из учительского стола и бросил их на пол вместе с проверенными тетрадями, ручками, аккуратно разложенными цветными мелками, беспорядочными воспоминаниями, неиспользованным ластиком; где же еще хранил свои вещи этот паршивый пес, который хотел коварно убить меня из-за спины, а потом лизал мне задницу.

– На чердаке ничего не осталось.

– Никакой фальшстенки? Никакого лаза? Вспомните об этом говнюке Маури, который прятался за долбаной перегородкой.

– Нет, никаких стенок и лазов, товарищ.

Люди в фалангистской форме, словно хорьки, перерыли в школе все до последнего угла в поисках бумаг, военных карт, любой вещи, которая могла бы скомпрометировать чрезмерное доверие, которое проявлял Тарга к этому предателю учителю, а алькальд весь покрывался потом от ужаса, потому что теперь мне понятно, каким образом Главный штаб маки смог узнать о том, что Пардинес был внедренным агентом, и, если начальство прознает, что это я все рассказал Ориолу, мало мне точно не покажется.