– А теперь послушай меня. – Кике все еще держал ботинки в руке и тяжело дышал от ярости. Она, не глядя на него, сказала спасибо, Кармина, можешь возвращаться в постель, все под контролем.
– Но… вам звонят, сеньора.
– В такое время?
– Говорят, это срочно.
– Хорошо, я сейчас подойду.
– Что? Что я должен слушать? – Кике, задыхаясь от гнева, наконец обулся и отряхнул грязь с рубашки.
– Я не люблю повторять одно и то же. Если ты хоть одно слово скажешь кому-нибудь про наши отношения, тут же умрешь, я это тебе обещаю. И я не шучу.
– Ой как страшно.
– Что ж, попробуй – и увидишь. Учти, ресурсов у меня предостаточно.
– Сеньора, говорят, что…
– Спасибо, Кармина. – И не оборачиваясь к ней: – Я же сказала, что ты можешь отправляться в постель.
Когда Кике закончил одеваться, сеньора Элизенда вновь открыла дверь; прежде чем выйти, парень в бессилии сплюнул на пол и, глядя ей прямо в глаза, сказал а ты знаешь, я ведь трахнул твоего сына. Ему ужасно понравилось. Конченый педераст. Хочешь узнать подробности – звони.
Элизенда закрыла дверь за своей историей с Кике и, обернувшись, увидела в дверях гостиной Кармину, испуганную, в ночной рубашке; направляясь в комнату и не глядя на служанку, она сказала Кармина, завтра утром ты соберешь чемодан и покинешь этот дом.
– Но…
– Я оставлю тебе деньги здесь, на полочке…
– Сеньора, я не…
Но сеньора уже вошла в комнату и взяла трубку стоявшего на каминной полке телефона.
– Слушаю.
– Сеньора Вилабру?
– Да, это я.
– Я звоню по поводу вашего дяди.
– Что с ним?
Настоятель резиденции с огромным сожалением вынужден был сообщить ей, что, похоже, на этот раз все более чем серьезно, что с беднягой случился удар и теперь он наполовину парализован, не может двигаться и…
– А что говорит врач?
– Что сделать ничего нельзя, сеньора.
– Понятно. Через час я буду в резиденции.
– Но мы отвезли его в больницу и…
– Я сказала, что через час буду в резиденции.
Она предпочла сама сесть за руль, ехать в полном одиночестве, рыдать от ярости, выплакивая свою душевную боль, исходить безудержным криком, направляясь к перевалу Канто. Когда она прибыла в резиденцию, примыкающую к Епископскому дворцу, ее там в полной растерянности ждал отец Льебарья.
– Его только что соборовали. Эту ночь он не переживет. – И бросив взгляд на здание: – Но он… он в больнице.
В сопровождении священника Элизенда поднялась в комнату, которую занимал ее дядя Аугуст. Войдя туда, она обернулась к мужчине и сказала ледяным тоном святой отец я бы хотела какое-то время побыть одна, будьте добры, уважьте мое горе.
Директор, ничего не понимая, поспешил закрыть за собой дверь. Элизенда внимательно осмотрела помещение: кровать, все еще не прибранная; трость ее дяди, бесполезно прислоненная к стене; на столе – вместо трудов Фомы Кемпийского раскрытая книга математических игр с остро заточенным карандашом на странице с ответами. В первом же ящике она нашла то, что искала, – незаконченное письмо, адресованное епископу Сеу и новому постулатору дела о беатификации Досточтимого Ориола Фонтельеса-и-Грау, принявшего смерть за веру; в нем неровным, но достаточно разборчивым почерком отец Аугуст сообщал я стою перед ужасным выбором, мучительно терзающим мою совесть, ибо я должен выбрать из двух зол. Что бы я ни сделал, я обреку себя на вечные муки. Если я промолчу, то сделаюсь соучастником обмана; если заговорю, то нарушу священную тайну исповеди. Я слишком слаб, чтобы противостоять сей ситуации, и посему, посоветовавшись со своим исповедником, хочу предупредить вас, высокочтимый монсеньор, что располагаю весьма серьезными доводами, позволяющими полагать, что рассмотрение дела о беатификации Досточтимого Ориола Фонтельеса не может быть продолжено. Точка. Незаконченное письмо без слов приветствия и прощания, но с указанием имени адресата. Черновик, полный сомнений.
Когда спустя четверть часа отец Льебарья робко постучал в дверь, сеньора Вилабру надтреснутым голосом ответила войдите. Она сидела на стуле и вытирала платком глаза. Святой отец выразил соболезнование горю сеньоры и погрузился в скорбное молчание.
– Вы не будете столь любезны дать мне адрес больницы?
Отец Льебарья объяснил ей, как проехать в больницу, уже на улице, после чего, закрыв дверцу машины, Элизенда высунулась в окошко и спросила святой отец, вы не знаете, кто был исповедником моего дяди?
– Исповедником?
Она ждала ответа, готовая тронуться в путь.
– Зачем вы хотите это узнать?
– Я хочу поблагодарить его за все, что он сделал для моего дяди.
– Так вот это я его исповедник.
– Большое спасибо, святой отец. Я навещу вас через несколько дней, чтобы должным образом выразить вам свою благодарность.
Она завела мотор и оставила настоятеля резиденции в еще большей растерянности, чем когда она приехала.
Самым ужасным был его взгляд. Хуже, чем предсмертные хрипы, чем легкое дрожание плеча, чем повисшее в палате ощущение неизбежной смерти. Взгляд. Он пристально смотрел на нее полуприкрытыми глазами, словно ненавидел ее всей душой.
– Он никого не узнает, – заверил ее врач. – Наука здесь бессильна.
Да нет, он прекрасно меня узнал. Он смотрит на меня и приговаривает к мукам ада; и от этого взгляда у меня все внутри содрогается.
Но ты должен знать, что все это делается во имя благой цели, и не тебе указывать мне, что я должна делать, ибо я непреклонна в достижении поставленной цели: рассказать всему миру о том, что Ориол был мучеником и что я хочу почтить его память. Разве ты с самого начала не воспринял эту идею с неподдельным энтузиазмом, и ты, и отец Бага? А теперь я не могу повернуть все вспять. Это абсолютно невозможно, и я ни за что на свете этого не сделаю. Кроме того, я сказала Богу, что добьюсь этого. И если ты не желаешь этого понимать, мне все равно. Я делаю это во имя уважения к любви всей моей жизни и клянусь тебе, что дойду до конца.
– Дядя, вы меня слышите?
Он меня проклинает. Но не такая уж я плохая, дядюшка; ты, конечно, думаешь иначе, но я все делаю во имя добра. Три дня назад я исповедовалась, и теперь я чиста. Почти. Не тебе судить меня, ты не имеешь никакого права так на меня смотреть.
– Присядьте, сеньора. Подумайте же и о себе тоже.
Я только о себе и думаю. Дядя, ну почему ты так жесток? Разве ты не понимаешь, что теперь для меня уже нет ходу назад? Ты думаешь, что тебе все известно, но ты и половины всего не знаешь. Неужели ты не понимаешь? Все случилось так, как случилось, и если я чему-то в этой жизни и научилась, так это что события нельзя изменить по чьей-либо воле; надо принимать их такими, как есть. В этом и заключается сила человека. И если кто-то намерен судить меня за то, что я всего лишь постаралась сохранить память о своем отце и брате и воздать справедливость своей единственной любви, пусть он сперва посмотрит, а так ли он сам свободен от грехов, ибо всем в этом мире есть что скрывать. И не говори мне больше о прощении. Это не я должна прощать, а мои отец и брат. И моя любовь. Да, моя любовь, дядя, что в этом плохого. Тебе не понять, что значит безумно любить человека. Тебе не понять, что, хотя прошло столько времени, я каждую ночь думаю об Ориоле, несмотря на все, что случилось и о чем ты даже не догадываешься. У меня вся душа истерзана. Я вспоминаю о нем каждую ночь. Ты ведь не представляешь себе, что такое страсть и на что мы ради нее способны. Мгновения, которые я провела в объятиях Ориола, необыкновенно меня обогатили; это стоило того, дядя. Благодаря этим коротким тайным свиданиям я познала рай. Все остальные решения, делающие меня с каждым днем все богаче, не имеют для меня никакой ценности, дядя. А вот сохранить память об Ориоле, чтобы он навсегда был удостоен заслуженных почестей, действительно важно. Наперекор всем стихиям. Даже наперекор Богу, да простит меня Господь. И клянусь, я никогда не сниму с шеи этой цепочки с крестом, до самого дня своей смерти, дядя Аугуст.
– Сеньора Вилабру.
– А?
– Отец Аугуст мертв.
Взгляд отца Аугуста не изменился: он источал ненависть, был неподвижен, его полуоткрытые глаза пристально смотрели на нее, обвиняя во всех смертных грехах, как ты несправедлив, дядя Аугуст.
– Вы могли бы закрыть ему глаза?
Любил Слово Божье. Любил Науку. Оплакивал смерть брата и племянника, коварно убитых группой анархистов ФАИ из Тремпа и испытывал греховное желание мести. Жил в изгнании в Риме, где познакомился с Массимо Вивальди, который вдохновил его на написание труда «О пространстве целых функций конечного порядка». Высказывал серьезные сомнения относительно попытки Уайтхеда и Рассела свести математику к логике с помощью аксиоматики теории множеств. Однако после прочтения «Principia Mathematica» превратился в страстного поборника их теорий. Дважды был кандидатом на получение Филдсовской премии, однако после возвращения из Рима обосновался в Сеу, где занимал удобную для него должность каноника, позволявшую ему весь день-деньской размышлять о функциях действительной переменной. При этом проявлял слабость в отношениях со своей племянницей, по его собственному мнению холодной и бездушной от природы фурией, которая умудрилась впутать его в клубок абсолютно неразрешимых противоречий. Вот что заключало тире, которое высек между 1878 и 1971 годами ничего не подозревавший Жауме Серральяк. Да у тебя получается лучше, чем у меня, сынок, признался Пере-каменотес, который имел обыкновение убивать свое пенсионерское время в ныне перешедшей к его сыну мастерской, перечитывая отрывки из трудов Бакунина (которые были для него теперь не столько доктриной, сколько воспоминанием об эпохе идеалов), проводя рукой по мраморным блокам и ворча себе под нос, что сегодня камни совсем не те, что раньше.
Наверняка это надгробие будет самым шикарным из всех, что он когда-либо создаст, ибо у простых людей в горах нет за плечами такого груза истории. Ну а кроме того, заказчица не поскупилась на расходы, только вот со сроками торопила. Жауме Серральяку пришлось днем и ночью работать в мастерской, высекая на камне краткий итог жизни и надежд святого отца шрифтом