– Мама, я хочу наполовину сократить персонал в секции готовой одежды и вдвое увеличить производство за счет материального стимулирования и увеличения количества рабочих часов. А то они ни черта не делают.
– Делай то, что считаешь нужным, Марсел, но только незаметно.
– Но незаметно не получится. Первым, кто вылетит, будет Пако Серафин.
– Не помню, кто это. А почему?
– Он из «Рабочих комиссий».
– Поосторожнее с ними.
– Не волнуйся, я его выгоню за аморальное поведение. Он тут изнасиловал… – Марсел потушил сигарету и поднес телефонную трубку к другому уху. – Знаешь, лучше тебе не знать подробностей, мама. Это такой случай, когда даже его собственные товарищи не смогут его защитить, а уж мне-то это как нельзя на руку, просто офигеть. В общем, мне обалденно повезло.
Марсел, тебе еще и тридцати не исполнилось, а ты уже вполне похож на моего сына.
Кроме того, Марсел Вилабру-и-Вилабру обнаружил, что в мире между двумя лыжными сезонами можно играть в теннис, пинг-понг (в Дании я видел замечательные складные столы, собираюсь торговать ими в Испании и Португалии), волейбол, хоккей на траве, хоккей на квадах, а в Скандинавских странах – в хоккей на льду, и в этих играх игроки тоже потеют и снашивают носки, спортивную обувь, наколенники, футболки, брюки, куртки и все, чем пользуются; так постепенно он превратился в своего рода посла доброй воли в Европе, хотя в год Олимпийских игр в Саппоро и Мюнхене ему все еще было неловко признаваться, откуда он, потому что Франко по-прежнему источал запах тухлой рыбы. Однако он быстро открыл для себя, что доллары являются чудодейственным дезодорантом.
Между тем сеньора Вилабру, которая уже шесть месяцев как благополучно избавилась от компрометирующей ее тени Кике Эстеве, этого вертопляса с лыжных трасс,
(– Как раз наоборот, уважаемый сеньор уполномоченный, – началось нервное постукивание карандашом по столу, – она положила конец этой, скажем так, болезненной связи.
– Значит, больше никаких оргий?
– Но это был чистый оговор, клевета, зависть, недоразумение, грязные сплетни… – Снова постукивание кончиком карандаша по столу. – Сеньора Элизенда неприкасаема или, по меньшей мере, непотопляема. Нам это известно уже много лет.
– Ну слава богу.)
наблюдала, как перед ней с отеческой улыбкой распахивают двери Дела. Заветная встреча началась словами ваше преосвященство, спасибо за то, что так скоро согласились принять меня, а он с другого конца стола, раскрывая объятия, ответил нет-нет, сеньора Вилабру, никаких ваше преосвященство, в крайнем случае монсеньор; никаких почестей, титулов и восхвалений… вы ведь понимаете меня, сеньора. И она ответила да, я вас прекрасно понимаю, монсеньор. После обмена любезностями свидание протекало среди грома и молний, улыбок, порывов холодного ветра, града, обещаний, признаний и договоренностей. В конечном итоге сеньора Вилабру решила не вступать в организацию, которая несколькими годами ранее отвергла ее, однако оказала Делу существенную финансовую помощь, более чем достаточную для того, чтобы заслужить полное расположение в качестве персоны грата, и в Риме тут же пришли в движение самые эффективные механизмы, необходимые для ускорения процесса беатификации Досточтимого Фонтельеса: Саверио, что там с этим Процессом, ну-ка принеси мне документы по нему. И оказалось, что вы правы, сеньора Вилабру, документы действительно застряли в одной из инстанций аудиторской службы Ватикана по причине непонятно каких препон чисто формального толка, мне так и не смогли уточнить, каких именно, и это несмотря на то, что на титульном листе документа указано, что шестого июля тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года его святейшество папа Пий XII признал чудотворный характер некоего излечения, свершившегося при посредничестве Досточтимого: обычно в таких случаях Процесс не приостанавливается. Но вы не беспокойтесь, сеньора, через несколько лет дело будет доведено до своего логического завершения. А теперь сугубо между нами: по какой причине вы с такой настойчивостью хлопочете о деле Фонтельеса? И монсеньор Эскрива и так далее с блаженной терпеливой улыбкой стал ждать ответа дамы.
Что ж, монсеньор, на мой взгляд, сия причина вряд ли может что-то значить для вас, но из соображений элементарной воспитанности и вежливости я все же поделюсь ею с вами: я делаю это во имя любви. Любви, что движет солнце и светила, монсеньор. Я поклялась, что всегда буду любить и почитать этого человека, что бы ни произошло, не важно, сможем мы заключить брак или нет. Я поклялась в этом в хостеле Айнета, где мы встречались тайком от всех. И да не бросит никто первый камень, ибо никому не дано познать высокую безгрешность наших чувств. Да, у нас была физическая любовь, это так, но она была лишь продуктом ошеломительной, глубинной, всепроникающей любви и уважения. Да, я никогда не была святой, но я твердо знаю, что наша любовь была священной. С самого первого прикосновения, когда его пальцы дотронулись до меня, чтобы поправить положение руки во время позирования для портрета, и до спокойного тона его голоса, надежности, которую источал его чистый взгляд… Его взгляд, такой же безысходный, как мой, тогда, в нашу последнюю ночь, словно мы оба знали, что случится… Я уже говорила, что совсем не святая, и замуж я вышла лишь затем, чтобы осуществить акт справедливости. Я не любила Сантьяго, но мне было удобно выйти за него замуж, дабы выполнить свою миссию. И с этим полным ничтожеством Таргой я легла в постель по той же причине. Но в один прекрасный день я познакомилась со своей большой любовью, я познала несказанную любовь, и она ускользнула у меня сквозь пальцы по вине жизни. А ныне, монсеньор, единственная память, оставшаяся об Ориоле, – это та, что храню я; больше никто о нем не помнит. Правда, остался небольшой след в Торене, деревеньке, в которую вы никогда не поедете, монсеньор, потому что там вы испачкаете туфли и подол сутаны. Так вот, в Торене остались две таблички, которые гласят улица Фалангиста Фонтельеса; это маленькая, круто поднимающаяся в гору и устланная коровьими лепешками улочка, которую местные жители упорно продолжают называть Средняя улица и по которой с момента ее переименования ни разу не прошли три женщины из этой деревни. Ориол не заслужил такого забвения, и я считаю, что несу ответственность за исправление этой ошибки. Политический режим Франко рано или поздно закончится, придут новые власти, которые решительно отвергнут все старое и снимут таблички. Первое, что они сделают, – переименуют улицы. И тогда Ориол умрет еще раз. Он был хорошим человеком, несмотря на все, что случилось. Конечно, он был фалангистом, но для той эпохи это вполне естественно; однако он вовсе не заслужил той ненависти, с какой о нем вспоминают. Вот по этим причинам, а также по некоторым другим, которые в данный момент не приходят мне в голову, много лет назад я приняла решение воспользоваться инициативой, предпринятой после ознакомления с обстоятельствами смерти сеньора Фонтельеса настоятелем нашего прихода и моим дядей, монсеньором Аугустом, которого вы прекрасно знаете; и состояла сия инициатива в том, чтобы начать процесс по провозглашению моего Ориола Блаженным. Я поняла, что режимы приходят и уходят, а Церковь непоколебима. И посему решила превратить Ориола в негасимую звезду сей Церкви. В конце концов Ориол станет святым, я и хочу дожить до этого момента. Дабы иметь возможность почитать его публично, монсеньор. Я совершаю огромное усилие, чтобы быть с вами до конца искренней, и лишь я одна знаю, чего мне это стоит. Беатификация и канонизация Досточтимого Фонтельеса превратились в главный смысл моей жизни – настолько, что я пожертвовала многими открывавшимися передо мной возможностями. И никто не вправе осуждать мой выбор. Однажды вы сказали мне, что я не могу вступить в Опус по причине одного аспекта моей частной жизни. Да, у меня был любовник, это правда. Он был у меня двенадцать или тринадцать лет. Да, я знаю, чтó вы мне на это скажете, но я никогда не была святой. Вот кто святой, так это Ориол. Я – женщина, которая любила мало, но очень глубоко и сильно. Думаю, и ненавижу я так же. Я оплакивала смерть и утрату Ориола так же, как в свое время смерть своего отца и брата. Плакала тайком от всех, на протяжении многих лет; тайком, потому что никто не должен был знать об этой моей душевной муке. Я плакала и беспощадно работала. Пока однажды не сказала себе хватит и убрала платок в карман. Я чувствовала себя очень одинокой, прежде всего потому, что мой муж весьма своеобразно воспринимал институт брака. Когда Сантьяго умер, я решила, что все, хватит мне одиночества, что у меня тоже есть право на… вы же понимаете меня, правда? И нашла себе паренька, который звезд с неба не хватал, но обладал хорошим здоровьем, всегда был под рукой и немного помогал мне в делах. Я не просила, чтобы он любил меня, нет, только ублажал в постели. И я никогда его не любила, хотя тень ревности в наших отношениях проскользнула. Я не прошу, чтобы вы это поняли, монсеньор, но тайная связь с этим сукиным сыном Кике Эстеве длилась до тех пор, пока не перестала быть тайной для других. А потом я дала обещание моему Ориолу и намерена сдержать его: больше в моей жизни не будет мужчин; я не могу позволить, чтобы хоть что-то выходило у меня из-под контроля. И потом, мною движет еще одна вещь… Понимаете, монсеньор, в глубине души мне кажется, что я все это делаю, чтобы отомстить Богу…
– Это моя дань памяти человеку, который не колеблясь отдал жизнь за Церковь и за целостность Святого Таинства Евхаристии, монсеньор. – Она, как и ее собеседник, благочестиво потупила взор и подтвердила: – Вот и вся причина, монсеньор.
Может быть, так я помогу тебе сохранить хоть какую-то память обо мне, доченька, набрала Тина на компьютере. После этой фразы на странице оставался лишь набросок лица мужчины, вероятно со светлыми глазами и достаточно обычным, правильным молодым лицом с мягкими чертами. Она долго смотрела на него, пробуя представить себе, как Ориол, стоя перед грязным зеркалом, пытается изобразить на листе бумаги свою собственную боль. Потому что это был автопортрет душевной боли: Роза уехала, разочаровавшись в нем и испытывая к нему отвращение, а он, неожиданно для себя превратившись в героя, не имел никакой возможности сказать ей я уже не трус. Он остро ощутил одиночество, оставшись наедине со своим автопортретом, сделанным перед грязным, облупившимся зеркалом в школьной уборной. Пока он рисовал его, он думал ах, как бы я хотел совместить желаемое с действительностью, чтобы эти страницы дошли до Розы, где бы она ни находилась, и она прочла бы их, все поняла и приняла взвешенное решение не возвращаться сюда, пока не минует опасность, ах, если бы я мог соединить явь с мечтой. Потому что через несколько дней мы либо будем свободны, либо погибнем, и я уже не смогу выбирать. Вот в чем неопределенность моего положения. Роза, дорогая, ты ненавидишь меня, потому что наверняка знала о том, что происходило у меня внутри, когда я ходил к Элизенде писать ее портрет. И ты, доченька, должна знать, что через неделю все будет кончено или… Он поспешно дописал автопортрет. Получилось потухшее, разочарованное лицо. Возможно, такое оно у него и есть в действительности. Он практически ничего не исправлял в этом карандашном наброске, словно изображал себя уже тысячу раз. И когда закончил, подум