Его суждения о людях основывались на их поступках. Чаще всего этого хватало, для краткой характеристики «человек» или «не человек». Но иногда наблюдения противоречили друг другу, хорошие черты оказывались у плохих людей, а хорошие люди бывали покрыты такими лишаями! Это, в общем-то, не бог весть какое удовольствие — счищать с человека окалину. Особенно раздражало Владимира Ивановича слабоволие — как сопливость или иная подобная неопрятность. Хотелось встряхнуть, распрямить слабака. Как правило, Родионов побеждал это искушение без труда, даже с неким презрением к слюнявой филантропии: пусть каждый пожнет то, что посеял. Если он, главный технолог завода, отец двоих уже взрослых и требующих много внимания детей, должен тратить силы на что-то еще, то уж по крайней мере на что-то разумное.
И все же, каждое утро, встречаясь в Капустиным, мучительно соображал, о чем сегодня говорить с парнем, как оттащить его от каких-то тайных и, как полагал почему-то Родионов, опасных мыслей.
В августе исполнялось пятьдесят лет Бревко. Старый кадровик, ветеран завода, надо было отметить как подобает, чтобы запомнился человеку праздник. Торжественную часть Родионов взял на себя, пошел к директору, организовал грамоту, приветственный адрес, приказ о премировании. А веселье поручил ребятам из отдела — им только дай волю. И посоветовал привлечь к этому делу Капустина, да поплотнее, чтобы было ему и работы и смеха по горло.
Главным сюрпризом оказался подарок штукача и выдумщика Мишки Бондаря — памятная книга — жизнеописание Василия Кондратьевича Бревко. Еще и теперь приходят в ОГТ, просят дать почитать. Текст Бондаря, рисунки Капустина. Что текст, что рисунки. Как спелись. И оформление всамделишное, почти типографское, переплет по всей форме, год издания, тираж (1 экземпляр), редактор, корректор и все такое.
Родионов, хохоча, читал эту книгу и думал о Капустине: «Теперь парень пойдет на поправку. После такого хандрить не по силам будет». Но на всякий случай велел втянуть его в подготовку КВН с конструкторами.
Плохо рассчитал. Ничего не изменилось, разве что больше не заманить было Гришу на подобные поручения: выпустить стенгазету или какой-нибудь там листок-«колючку» — на это еще соглашался, но с тоской, без смеха. А от КВН отказался. Дескать, много работы, институт… По форме-то прав, а по существу — отговорки, да и не очень удачные, потому что предлагали ему в рабочее время.
А вся-то причина, должно быть, в том, рассуждал Родионов, что не желал он расставаться со своим настроением, упивался, жил им… Нет, не то. Этак, пожалуй, слишком просто.
Сеялся мелкий дождик, тускло блестели мокрые рельсы, асфальт тротуара, булыжник мостовой. Прохожие нахохлились, на остановках, сердито толкаясь, садились в трамвай. Сырой воздух скрадывал дали, все было туманно, расплывчато. От вокзала доносилось тяжкое пыхтение, поднимались в воздух серые клубы пара, на фоне серого же неба он был почти неразличим.
Гриша молча брел рядом с Владимиром Ивановичем, голову втянул в плечи, без шапки, воротник плаща поднят.
Он старался не глядеть в сторону вокзала, но это было выше его сил, он смотрел, и в глазах его таилась тоска…
Родионов негромко рассказывал о последнем выезде на рыбалку, о пятикилограммовом соме, о щуках, линях, о ветре, о красном закате…
Гриша согласно кивал головой, смежал веки, и перед ним в ослепительном блеске южного солнца возникал чистенький железнодорожный перрон, вышки нефтеперегонного завода и город, взбирающийся прямо в голубое небо по меловым скалам вдоль окаймленных зеленью асфальтированных лент. Пассажиры, возбужденные, разгуливали по перрону, а Гриша не решался. Он высунулся в окно, взволнованный не менее остальных, и не мог понять, что подействовало на него, на людей, как разлитое в воздухе молодое вино? Потом поезд тронулся, и через минуту, ошеломленный, Гриша понял: море. Молочно-голубое, расплывчатое, оно качало город, поезд и грязные черно-красные суда и стенки порта. Поезд мчался наперегонки с волной, прижимаясь к желтой скале. Море было бесконечно.
Владимир Иванович все еще что-то рассказывал, и думал о том, что никакими, даже самыми удивительными, сообщениями этого парнишку не удивишь. Ему все вроде безразлично…
…А перед глазами снова возник нарядный сочинский вокзал — башни, лестницы, переходы, натуральный камень и зелень на нем. Автобусы, такси, ларьки с сувенирами, столовые, платановые аллеи, уходящие неведомо куда, — и внезапное ощущение сказочности окружающего. В какую бы сторону ни направился, не знаешь, что там, и от этого охватывает растерянность, но растерянность праздничная в этой радостной сутолоке, среди солнца, теплого ветра и напряженного гудения репродукторов, возвещающих о прибытии все новых и новых поездов…
— Помнишь, какие избушки здесь стояли, на этом месте? — уже настойчивее отвлекал Гришу Владимир Иванович. — А теперь вот… Кое-чему строители все-таки научились. Формы нормальные, и в смысле трудоемкости экономно… Помаленьку меняется жизнь, не так быстро, как нам бы хотелось, но надо иметь терпение.
Эту универсальную фразу Владимир Иванович произнес с некоторым нажимом и даже голову повернул к Грише за ответом, потому что сказано было специально для него, и тот понял, что это попытка выяснить, в чем его, Капустина, неблагополучие, и надо было ответить, но ответить нечего. Какая-то длинная запутанно-невнятная фраза шевелилась в мозгу вяло-вяло, как робкое желание поблагодарить главного технолога за его неумелое участие, особенно драгоценное, потому что он делал нечто не совсем свойственное его жестковатой натуре.
А Владимир Иванович тут же устыдился своей прямолинейной настойчивости и отвел глаза, ибо понял то, чего сам Гриша понять еще был не в состоянии: как беззащитен может оказаться человек вроде Гриши — бесконечно искренний и живущий только чувствами.
Прежде Владимир Иванович думал иначе. Теперь как-то прорвалось: завтра такое же может сотвориться и с твоими детьми, и тоже не будешь знать, почему и откуда… Отомкнуть бы его как-нибудь… Но как?..
Гриша слушал, иногда тихим голосом что-то говорил вежливо и деликатно, а светлые его глаза смотрели на мокрый, тускло блестящий мир, и он снова отдавался созерцанию невозвратимого времени своего отпуска…
Этот экзотический вокзал, схожий с веселым за́мком из сказки и увитый зеленью, крохотная платформа, врубленная между зеленых склонов с таинственно темнеющим туннелем, медно-голубой полдень и воздух, прошитый горизонтальными колоннами теплого ветра, мгновенно вытеснили все впечатления прошлой жизни. Вдруг в какие-то доли секунды его окутало, пронизало и освободило от всех сомнений чувство беззаботности, Оно не лишено было страха, потому что впервые он оказался предоставленным самому себе вдали от дома и от всяческой опеки, вокруг простирался огромный мир, меняющийся так капризно, что ненадежным казался даже адрес в путевке. Но с отчаянной решимостью, с каким-то даже весельем, наморщив лоб, Гриша подхватил свой чемоданчик, и широкая лестница привела его на привокзальную площадь.
Несколько минут стоял он, оглушенный сутолокой и обилием раскрывшихся дорог. Потом заметил длинную очередь у представительного киоска справочного бюро и уже было двинулся туда, но тут обратил внимание на еще более длинную очередь в столовую, расположенную на затемненной террасе в левом крыле вокзала, и вспомнил, что с самого отъезда из дому почти ничего не ел, только курил и пил лимонад. Душные и все же аппетитные запахи столовой манили, и Гриша пристроился к длинному хвосту очереди. Замыкала ее группа молодых людей постарше его, одетых не модно, но очень легко и с полным пренебрежением к общественному мнению. Девицы в бриджах и блузках, трое парней — двое из них были бородатые — в шортах, в сомнительной свежести теннисках и кедах. Вся компания, обсуждая что-то, хохотала.
…Теперь, бредя на работу или с работы, и за своим неуютным столом, торчащим в самой середине комнаты, Гриша нередко задумывался, что было бы, повремени он с обедом или если стал бы в иную очередь — в справочное бюро и без промедления отправился бы затем к месту своего отдыха, где и пообедать мог, избежав этого знакомства…
Рок, судьба… Бессмысленные слова. Ничего они не объясняли, только глубокомысленно прятали отсутствие всякого объяснения. Судьба — это всего лишь выражение предопределенности. А предопределенность не от характера ли?
Гриша думал об этом снова и снова, мысли были нечеткие, трудно распутать их, расположить в очевидной логической последовательности, но он чувствовал: то, что произошло, было неизбежно. И не важно, в каком именно месте, в какой очереди настигло его это.
…Молодые люди в очереди говорили о чем-то научном, применяя труднопроизносимую и совершенно незапоминающуюся терминологию, но всем доступные слова «пласт», «горизонт» и «пробное бурение» объяснили, что это геологи.
Гриша обратил внимание на девушку в коротких бриджах. Было что-то необыкновенное в ее узком лице с широко расставленными глазами. Гриша увидел ее смеющейся, но что-то печальное проглядывало в этом смехе, и он сразу почувствовал к ней расположение и запомнил ее имя — Кира. Потом, когда какой-то миг она отдыхала от смеха, а отдыхать было не просто, потому что рассказчик, высокий парень, так живо все представлял, что даже Грише, незнакомому с персонажами, приходилось отворачиваться, чтобы не видна была улыбка, на которую он, как человек посторонний, по его мнению, не имел права. Так вот, когда Кира мгновение отдыхала от смеха, Гриша понял: в широко раскрытых Кириных глазах гнездилась тревога, и это чувствовалось сквозь улыбку.
Вторая девушка, Марина, постарше, лет двадцати восьми. В ней вроде все было заурядным, разве что белый рубец, пересекавший висок, щеку, шею и прятавшийся под легкой кофточкой, менял лицо Марины: неожиданно в нем проступала какая-то исступленность.
Симпатяга-рассказчик (его звали Володя), продолжая свое повествование, повернулся в фас, и Гриша увидел, что его добрые карие глаза заметно косят. С этого момента он проникся доверием и к Володе: почему-то был убежден, что по-настоящему добрым и не заносчивым может быть только тот, кто не обладает физическим совершенством, красивым людям доверять нельзя, они ослеплены собой, и что для них другая личность? А чем еще определить доброту человека, как не отношением к другим, к людям вообще?