— Что ж, дорогой, если это не взорвалось в кастрюле, будем надеяться, что не взорвется и в животе, — неизменно говорил Вартан.
Разговор за импровизированной скатертью-самобранкой был предельно легким. Даже падение Лени обыгрывалось в таком светлом ключе, что от события как такового ничего не оставалось. Зато оно причинно увязывалось с недавним землетрясением, с неудачным запуском американского космического корабля, с подорожанием фруктов и с тем, что Вовик, почувствовав, видимо, ослабление начальнической длани, вовсю пустился здесь в любовную игру с какой-то дамой, переживающей последний рецидив молодости. (За эту даму Вовик так получил от Киры и Марины, что последних два вечера вообще не выходил из палатки).
Кошкин, блистая репликами, изобретательно распасовывал тему каждому, минуя только Люду (ну и Гришу, разумеется, как не своего).
Люда на невнимание не реагировала и продолжала есть со скучающим видом.
А Гриша?
Гриша всегда был невысокого мнения о своих аналитических способностях, но когда теперь он вспоминал тот вечер и задавал себе всегда один и тот же вопрос — любил ли он Люду уже тогда? — уверенно отвечал: нет. Нет — потому, что расстояние было непроходимым.
Вместе с тем какое-то не вполне осознанное Гришей чувство приготовило ему крохотную площадку возле Люды. Мечта? Вряд ли. Просто Грише казалось, что они с Людой водворены внутрь какого-то специально для них выделенного пространства, которое они — и только они — должны оживить и наполнить. Прежде, до Кошкина, ее энергии было предостаточно; теперь же в этом маленьком мире, который Люда, сама того не ведая, делила с Гришей, стало гулко и холодно. Желание изгнать пустоту и полное неумение сделать это угнетали Гришу. В отчаянии он пытался вспомнить какие-то занимательные истории, словно их знал или мог пересказать, если бы даже и знал.
Этот бесконечный ужин при свечах в сухой и душной палатке все же окончился. Вовик и Марина стали собирать остатки трапезы и выметать мусор. Кошкин, опираясь на руку Коси-Юры, допрыгал до выхода, и там его усадили на свернутое одеяло. Кося и Вартан примостились рядом, все трое закурили, и у них начался настоящий, это уже чувствовалось, и по-серьезному профессиональный разговор, — и тут-то Кошкин, отнюдь не расставаясь со своим сарказмом, сразу стал тем, кем был в действительности — смело и нетерпимо мыслящим ученым-практиком, который даже друзьям-единомышленникам деспотично не склонен доверять формирование конечных выводов.
Грише стало совсем тоскливо. Наверное, чувство шло откуда-то из темноты, от края обрыва. Там сидели Кира, и Володя, а под ними разверзлась бездна, пахнущая морем. Володя что-то негромко говорил, а Кира, светлая на фоне бездны, безнадежно качала головой.
Трое на одеяле продолжали обсуждение каких-то проблем. Вовик и Марина бронзово мелькали в палатке в неспокойном пламени свечей, а Люда в прежнем оцепенении сидела на траве и глядела в небо. Но, даже разделенные на группы, созерцающие каждый свое, они казались Грише сплоченными. Только его одиночество было действительно полным и неразделенным. И все же, чувствуя себя болезненно лишним, уйти он не умел. Не то чтобы не мог, а просто не умел. И чем дольше сидел, тем более страшился прощаться, не показавшись смешным в глазах Кошкина.
А когда все же простился — неслышно, как все, что делал, — Кошкин этого даже не заметил, увлеченный разгромом какого-то еретического заблуждения Коси-Юры.
Это было хорошо, а плохо было то, что и Люда едва кивнула в ответ. Рассеянно. Тоже почти не заметив.
К автобусной остановке Гриша брел с твердой уверенностью, что ноги его здесь больше не будет.
Он был бы ничтожным человеком, если бы не сдержал слова. И он его сдержал. Но только на полдня. После обеда он снова был на Приморском пляже, черт знает где от своего пансионата, и встретили его с искренней радостью. Да и почему бы встречать его иначе? Он никому не был в тягость, только самому себе. А без его рисунков, без остро набросанных медузообразыых толстух и пляжно-галантных донжуанов братство геологов лишалось верного развлечения…
— Запишите, товарищи, это принципиально важно, — сказал доцент кафедры «Детали машин» и утомленным жестом снял очки.
Все смотрели на доску, а Гриша — на очки в руках доцента. Под диктовку он механически записывал в тетрадке длинную формулу и записывал как будто правильно, но по-настоящему свободно распоряжалось его сознанием совсем иное…
…Очки с толстыми увеличивающими стеклами. А под очками светились внимательной добротой глаза. И еще временами раздавалось тихое бормотание, в котором выделялись и слышны были только свистящие и шипящие: «…сссть! …ичка!» Когда кто-нибудь, отходя от человека, от табуреточки, за которой он сидел под черным с вылезшими спицами зонтиком, забирал конверт и клал на табурет монету, тогда и раздавались эти звуки.
Гриша не пошел — его повело к человеку под дряхлым выгоревшим зонтиком.
Человек этот производил странное впечатление своими весело-тоскливыми глазами под толстыми стеклами очков, с подергивающимися движениями и с этим «Счассстья! Здоровьичка!», произносимыми вслед каждому клиенту. За 20 копеек он быстро вырезал ножницами из черной бумаги профиль любого желающего.
Все в нем: и худое его лицо, и толстый нос, и вытертая вельветовая куртка, и зашитые суровой ниткой аккуратно начищенные черные туфли — все вызывало какие-то неясные и печальные чувства.
Вокруг него было прибрано и опрятно, обрезки бумаги он убирал в большой кулек с синей надписью «Гастроном», листочки черной бумаги сложены были стопкой. И еще одна удивившая Гришу деталь — все заработанные деньги лежали сверху, в жестяной баночке из-под консервов.
Порою от встреч с такими людьми черствые еще более черствеют, им и здесь мерещится симуляция, а мягкие колотятся в отчаянии, потому что бессознательно прозревают свою вероятную судьбу. Средние же считают все это в порядке вещей и, пожимая плечами, осуждают отчаяние мягких: «Такова жизнь…»
Люда, смеясь (вчерашнее оцепенение растворилось бесследно), повернулась в профиль. Внимательная работа весело-тоскливых глаз, вздрагивающие движения рук — и силуэт ее был готов. И не просто сходство, но лукавство, оживленность, запанибратская повадка — все это отразилось в нем.
Потом Люда стала подталкивать Кошкина тоже увековечиться. Хотя бы на бумаге.
— Не испытываю потребности, — ответил Кошкин, трогаясь с места и осторожно подволакивая больную ногу, — ибо рассчитываю в будущем на нетленный материал. От благодарных потомков.
— Хо-хо! Скажите! — воскликнула Люда. — А что, самонадеянность тоже относится к достоинствам?
— Даже те, кто щурится на солнце, тоже разыскивают на нем пятна, — равнодушно сказал Кошкин. — Лестно найти пятно на солнце, хоть одна родственная деталь…
— Ах, простите, доктор! Светоч наших очей!
— И такие очи найдутся…
— Разве я против? На здоровье!
— Спасибо.
— Сомневаюсь только…
— Еще раз спасибо.
— …чтобы они нашлись надолго.
— И еще раз спасибо.
Кошкин умел выводить из себя очень скромными, как сказал Вартан, подручными средствами. Люда сделала вид, что ее отвлекло нечто более важное, чем реплика Кошкина.
— Алешенька, ворон ловишь? — крикнула она Грише. (Неизвестно, почему геологи переименовали Гришу в Алешу). Он в этот момент, поотстав, не решаясь подойти к человеку, издали смотрел на него, на кулек с синей надписью «Гастроном», на убогий зонтик, на латаные туфли. Окрик Люды разбудил его, не то он мог бы еще долго простоять так, окованный каким-то загадочным сходством этого человека с кем-то… но с кем — этого понять не мог. — Не отставай, потеряешься!
И Гриша пошел понурив голову. А те, кто заметил его подавленность, не поняли причины и приписали ее Люде. Кира сердито дернула ее за рукав, та обернулась, всплеснула руками:
— Алешенька! Обидела? Сохнешь? По мне? Ну и дурачок!
И, полная равнодушия к окружающему, крепко, вкусно поцеловала его в губы…
— И тогда из условия равнопрочности конструкции мы получаем…
Гриша послушно записывал в своем конспекте, но поверх конспекта, укрытый от посторонних глаз, продолжал лежать профиль Люды, который Грише суждено теперь было видеть постоянно…
Ничего подобного раньше Родионов за собой не замечал, а теперь вот такое: вслух стал разговаривать сам с собой. Словно возникали в нем два человека и беседовали меж собой одинаковыми голосами. Странные это были беседы. Каждый доподлинно знал другого — в прошлом и настоящем. Тут что-либо скрыть или спрятаться в ложь было невозможно. Вчера, например, он беседовал за двоих — Родионова и Родионова-Мельникова в одном лице. «Так как же мы решим нашу проблему, Владимир Иванович?» — спросил Родионов-Мельников. «Задал ты мне задачку, Павел Сергеевич. А как ее решить, чтобы было по справедливости? Как бы ты поступил?» — спросил в ответ Родионов. «Я тут объективным быть не смогу, я ведь управляющий трестом, лицо заинтересованное». — «А разве ты не заинтересован в повышении производительности труда?» — «Какой ценой, Владимир Иванович?» — «Если честно, чисто по-человечески, то я на твоей стороне, Павел Сергеевич. Но я ведь не частное лицо, в данном случае должен выступать, защищая государственные интересы, хотя понимаю, что речь идет о благополучии тысяч людей. Тоже ведь государственное дело. Однако от меня требуется решение просто как от узкого специалиста, чисто техническое решение». — «И все же, что ты мне ответишь?» — стоял на своем Родионов-Мельников. «Давай снесемся с городскими властями. Их интерес тут немалый. Сходим с тобой к мэру, выложим все, как есть, услышим, что он скажет». — «Идеалист ты, Владимир Иванович…»
Идеализм… Хорошо это или плохо? Он никогда не задумывался над этим. Почему-то вспомнил Гришу Капустина. Этот парень занимал его тем, что был не стереотипен, выделялся из общего ряда, судя по разговорам с ним, казался непримитивным, но… Идеализм… Тут надо додумать до конца, это важно не для одного Капустин