Голоса за стеной — страница 42 из 45


До начала работы экспертной комиссии оставалась неделя, а Родионов так и не решил, как отозваться на просьбу Мельникова: был тот редкий случай, когда имелось две правды, и обе были понятны и близки ему, но он не знал, какую из них отстаивать, чтобы получилось по закону, как он считал, высшей справедливости.

Была суббота. Они сидели вдвоем с Мельниковым в кафе, пили остывший уже кофе, не спеша прикасались к рюмкам с коньяком, в которые были налиты символические дозы. Искали компромиссное решение. Писать министру бесполезно: он — лицо заинтересованное в увеличении добычи руды, мыслит категориями глобальными, меньше всего захочет вникать в то, что будут ущемлены какие-то интересы какого-то микрорайона в каком-то городе. Такую мысль внушил им мэр, когда втроем они обсуждали эту проблему.

— А что, если мы напишем мотивированную докладную на имя первого секретаря обкома? — спросил Мельников.

— Вопрос ведомственный, захочет ли он влезать в это дело?

— Не скажи. Человек он местный, нужды города знает. И как член ЦК — сила довольно внушительная. Нужно только лаконично и убедительно, с впечатляющей цифирью.

— И ни в коем случае не компрометировать саму установку, ее эффективность, — сказал Родионов.

— Разве я тебя об этом просил? Вопрос только, за чьими подписями пойдет эта докладная?

— Твоя безусловно.

— А ты подпишешь? — спросил Мельников.

— Это бессмысленно. Кто я? Главный технолог завода, который должен выполнять заказ. Чью позицию, в данном случае, будет отстаивать моя фамилия? Тут нужна подпись вашего секретаря парткома и хорошо бы мэра города. Я же постараюсь не спешить, как ты сказал, с дифирамбами в адрес установки. Конечно, в пределах разумного. Так что вы с бумагой поторопитесь…

С этим вроде покончили, и, допивая кофе, Мельников вдруг сказал:

— Старуха Анастасьева умерла.

— Да что ты?! Сколько же ей было?

— Семьдесят девять.

— Да-а… — покачал головой Родионов и подумал, что ему, Родионову, уже пятьдесят седьмой. Степка Анастасьев был его одноклассником, погиб в сорок четвертом. А теперь вот умерла его мать. Матери наших погибших и пропавших без вести ровесников все еще ждут своих сыновей. Но уже начали умирать и мы, — вспомнил он своих сверстников, тех, кто, вернувшись с войны, умер от болезней и старых ран спустя двадцать — двадцать пять лет. А матери многих из них еще живы, но тут уж у них не может быть никакой надежды, что сыновья вернутся. А те, другие, как Анастасьева, все еще будут ждать и надеяться… Парадоксы…

Они посидели еще какое-то время, что-то повспоминали и разошлись. Родионов отправился к скверу, где договорился встретиться с Капустиным.

Осеннее солнце нестойко. Хоть облака были высокими и белесоватыми, солнце они все же скрыли, и вокруг стало по-осеннему голо и хмуро.

В тиши и пустоте сквера ничто не мешало Гришиной исповеди. Они бродили по асфальтированным дорожкам, и Гриша говорил так, словно его слушали только деревья: бормотал, уставя взгляд прямо перед собой. И так же безмолвно, как деревья, слушал его Владимир Иванович. Тихий рассказ Гриши был связен, и ни уточнять, ни переспрашивать не было нужды.

Вышли на аллею, обсаженную каштанами, и под монотонный Гришин рассказ Владимир Иванович подумал, что разочарование, которое вынес Гриша из своей неудачной любви, было преподнесено ему не как случайное, а как всеобщее. Под его страдание Людой и Кошкиным была подведена теоретическая база. Ему доказывалось, что человек рождается в одиночестве, в одиночестве живет и так же умирает, и что исправить этого никто и ничто не может, это всеобщий закон.

Устойчивая Гришина подавленность была вызвана даже не столько происшедшим, сколько этой мыслишкой, внушенной ему этими двумя людьми. А против такого бороться надо не словами, нет…

Гриша всматривался в оголенный парк. Единственное, чем он мог бы заглушить сейчас свое настроение, — это немедленно сесть писать осенний пейзаж. В этом пейзаже должно быть нечто пронзительно-печальное и вместе с тем примиряющее. Пастельные тона при бессолнечном дне — это уже настроение, а краски осени не беднее, а богаче летних для тех, кто умеет видеть.

Есть деревья, листва которых не желтеет, а становится черно-фиолетовой. А на иных листья погибают смеясь. На других же не меняясь в лице. Но на фоне желтизны зелень выглядит чопорно. Еще хуже в такой туманный день выглядят большие облетевшие деревья: спадают листья и становится виден их скелет. Вот два каштана… первый, раздвоенный от самых корней, так мучительно тянется кверху, стволы его винтообразно скручены один вокруг другого, и как будто чувствуешь то усилие, с которым они вырываются из тяжелой и твердой земли… А второй словно воздел руки с вывернутыми наружу черными ладонями… По аллейке удалялась сгорбленная бабка с крохотным мальчуганом, малыш держал за ниточку надутый шарик, но в серости дня даже яркий шарик казался бесцветным.

— Утешиться ты можешь только одним, — сказал Родионов. — Тем, что молод. Прости за банальность. Но я готов поменяться с тобой местами, — усмехнулся Родионов. — И все твои печали забрать себе. Но так, Капустин, не бывает. У времени есть железный закон: оно понижает болевой порог… — Родионов похлопал Гришу по плечу. — То, что случилось с тобой, в истории человечества уже бывало. Тебе, конечно, от этого не легче.

Капустин кивал головой, соглашаясь, при этом понимал, что найдись человек даже добрее Родионова, и тот не смог бы отыскать слова, которые вот так осторожно снимали бы с души тяжесть…


Геологи уезжали на три дня раньше Гриши, и он уже заранее немел и глох при мысли о расставании с Людой и откладывал объяснение со дня на день, но тянуть дальше стало некуда, и тогда он осмелел поневоле и накануне отъезда в облюбованном ими укромном местечке (нужно было здоровое сердце и крепкие ноги, чтобы туда добраться) задыхающимися и жалкими словами пытался выяснить у Люды, когда они встретятся снова. Люда удивленно посмотрела на него и усмехнулась:

— Алешенька, не заставляй меня жалеть о своей глупости. Ты же взрослый человек и… у каждого из нас своя жизнь.

— Ну да, поэтому я и хочу, чтобы… чтобы у нас была общая жизнь…

— На основе?

— Что?

— На какой основе? Ты станешь геологом или мне стать домашней хозяйкой?

— Ну-у, мы это… решим как-нибудь.

— Ничего мы не решим, Алешенька. Жизнь подарила нам две недельки — спасибочки ей за это, теперь айда по домам.

— Но почему?

— Почему? Пойдем к нашим, там я тебе объясню, почему. Ты что, действительно веруешь в вечную любовь? Какой ты у меня дурачок! Пойдем.

И нежно поцеловала Гришу в нос.

— Я не пойду!

— Ну-ну-ну… Глупенький… Завтра придем сюда еще раз… если хочешь. В последний раз. «Прощай, свободная стихия! В последний раз передо мной ты катишь волны голубые…»

— Неужели нельзя ничего придумать?..

— Зачем? «Ты ждал, ты звал… я был окован; вотще рвалась душа моя: могучей страстью очарован, у берегов остался я».

— Перестань!..

Они пришли к палаткам. Кошкин снова сидел на скатанных одеялах (операция по спасению Гриши не прошла даром) и что-то выяснял с Вартаном о геосинклиналях. Кира и Марина готовили ужин, Вовик у самого обрыва что-то рассказывал Володе и Косе-Юре. Люда подсела к ним, а Гриша поплелся за ней. Он был оглушен и соображал с трудом.

Его позвал Вартан:

— Гриша, давай сюда. Курить есть? Ах, какой молодец! Вот спасибо, большое спасибо!

— Ты что-то потерял, старик? — бодро осведомился Кошкин. После ночевки Гриши и Люды на озере он неизменно был бодр. Не весел, а именно бодр. И подтянут. Выбрит. Лаконичен. Язвил меньше, да и вообще разговаривал меньше. Много работал. Вовик едва ли не ежедневно бегал за книгами в районную геологическую экспедицию. — Ну, что скажешь?

Гриша пожал плечами и устало сел на траву. Кошкин пристально поглядел на него, глубоко затянулся сигаретой и повернулся к Вартану:

— По некоторым имеющимся данным все эти гипотезы носят чисто спекулятивный характер. Наверняка мы сможем что-то сказать только тогда, когда исследуем разницу в интрузивных областях.

— Ну, дорогой, ты собираешься бурить на такие глубины в интрузиях… это, знаешь ли…

Гриша слушал непонятные слова и смотрел на Люду. Густели сумерки. Надеяться было уже не на что, надо было незаметно уходить и больше здесь не появляться, тем более, что это дорогое для него понятие — «здесь» — обречено было существовать еще каких-то там тридцать шесть часов.

Но он продолжал сидеть рядом с Кошкиным, слушал разговор со множеством непонятных слов, и в душе его тоже было что-то непонятное, мутное и бесформенное, как тьма неограниченного пространства.

В этом состоянии он согласился остаться ужинать, что-то чистил, что-то клал в рот, жевал, глотал…

Разговор начала Люда. Ее непринужденности хватало на все.

— Люди, как вы думаете, вечная любовь существует?

Кошкин перестал жевать, лицо его напряглось, затем он повернулся к Вартану и сказал:

— Соседей об этом тоже надо будет спросить… чтобы собрали сведения о своих интрузиях.

— Кошкин, твоя наглость беспредельна, — сказала Люда.

— Именно это мне хотелось сказать тебе. Но я себе этого не позволил. Ведь ты, несмотря ни на что, женщина…

— Да, ты позволил себе только что перебить женщину…

— С удовольствием применил бы этот глагол в ином его значении… по отношению к женскому роду вообще.

Предложенную Людой тему неосторожно поддержал Вовик. Он отстаивал вечную любовь, и Люда получила возможность развивать негативный тезис в удобных условиях — споря со слабым противником.

— Вечная любовь под периной! — издевалась она. — Единственное, что могут себе позволить маленькие душонки. Сильным тоже нужна любовь, но они имеют хотя бы достаточно мужества признать, что ее не существует. Разве не так, Кошкин?

— Ты специалист, тебе виднее.

— Конечно, не так! — возмутился Вовик. — Если бы так, все в мире уже развалилось бы, потому что семья… семьи бы уже не существовало и вообще… Ну, короче говоря, статистика против тебя.