Автобус тронулся. Люда не подняла руки, только поворачивала голову по мере того, как автобус медленно выруливал к повороту. Гриша попытался улыбнуться, но у него ничего не вышло. Люда нахмурилась и закусила губу. Автобус громче взревел мотором и прибавил ходу. Люда растаяла за мутным стеклом. Навсегда.
Гриша вздрогнул, Родионов повернулся к нему, несколько секунд они глядели друг другу в лицо — каждый из них, они это поняли, думал о недосказанной концовке. Гриша нисколько не был уверен, что Владимир Иванович додумал ее такой, какой она была в действительности, но это и неважно, он ведь и сам недопонял всего, что произошло, а важным вдруг он ощутил то, что Владимир Иванович был возле него, хоть и не понимая — был. И быть может, самым решающим доводом в продолжающемся заочном споре с Людой, доводом, опровергающим ее тезис о вечном одиночестве всякого живого существа, явилось это угрюмое упорство пожилого человека, который был возле него, был с железной надежностью.
Потом Гриша подумал, что даже для безмолвного присутствия нужно очень много души и что Владимир Иванович из сказанного и недосказанного понял, вероятно, гораздо больше, чем это может показаться.
А Родионов, с отвращением посасывая сигарету, размышлял о том, что ничего не умеет понять в человеческой душе. Вот она как будто распростерта — а что в ней видно? Почти ничего. А свои дети? Как-то доступнее надо с ними быть, проще…
— Ты вот что, — сурово начал Владимир Иванович и осекся: опять этот повелительный тон, авторитетность, всезнание…
Тяжелая рука стиснула Грише колено, он удивленно поднял глаза.
— Дитя ты, Капустин, дитя… Ну, ладно… С переживанием своим если хочешь остаться — оставайся, но знай: не по-мужски это. А если хочешь с ним расстаться — иди к людям, не таись. Ты хлопец умный, с тактом, не мне тебя учить, как в трех словах все объяснить. Тебя любят, значит, поймут. И лишнего не спросят.
Гриша молчал.
На состоявшемся в пятницу профсоюзном собрании отдела главного технолога многие недовольно высказывались в адрес Родионова: он усугубил тесноту, неизвестно для какой цели освободил от обитателей крохотную комнатенку группы товаров народного потребления, а всю эту группу в пять человек переселил в общую залу. В комнатенке маляры срочно делали ремонт, а электрики монтировали мощный рассеянный свет. Цель этих манипуляций для всех оставалась тайной.
Первым выступал Бревко. Он рубил воздух ладонью, а физиономия его, обычно вялая, выражала самое горячее негодование. За Бревко начали подниматься женщины. Тема тесноты и обиды стала превращаться в доминирующую, угрожая деловому ходу собрания, которое планировалось вовсе не ради этого, а ради обсуждения недостатков в работе и трудовой дисциплины. Поэтому Родионов без промедления попросил слова.
Ясно было видно, что он не готов к объяснению: вторично выйдя к ораторскому пятачку, Владимир Иванович с минуту стоял молча и потирал ладонью подбородок. Наконец сказал:
— В этой комнате будет располагаться группа сопроводительной технической документации, ей без отдельного помещения не обойтись…
— А мы, значит, обойдемся? — спросила Нина Матвеева, начиная подниматься со стула.
Матвеева человек опасный не только как член цехкома, ответственный за охрану труда, но и как женщина неистовая, собственной волей изгнавшая первого мужа, вовсе не алкоголика, а просто веселого, иногда выпивающего человека, и железной рукой державшая второго, который у нее даже пикнуть не смел. Поэтому когда Владимир Иванович увидел ее медленно распрямляющуюся фигуру и устремленные на него светлые немигающие глаза, он заторопился в наивной надежде обернуть дело шуткой.
— Вот какие вы… — сказал он, ненатурально усмехаясь и качая головой. — Премию за экспорт получать хотите, а поступиться немного ради сопроводительной документации…
— Хоть немного? — Матвеева уже стояла в полный рост. — Условия работы — это, по-вашему, немного?
Женщины одобрительно зароптали. Владимир Иванович, перед лицом стихии теряя последнюю надежду утихомирить ее, сказал, что редакторам и художникам в общей зале работать просто невозможно.
— Каким редакторам, каким художникам? — голос Матвеевой обретал силу. — Набираете всяких, создаете им условия, а своим и так сойдет?
— Да никого мы не набираем, — раздражаясь, сказал Родионов.
— Ну а кто же будет сидеть в этих апартаментах? — нападала Матвеева. — Мы два года просим о ремонте — и все бесполезно, а здесь в два дня навели такой лоск! Кто же там сидеть будет, что за счастливцы?
— Счастливец Капустин, — громко сказал Бондарь и дурашливо прикрыл ладонью макушку. Капустина на собрании не было.
— А ты молчи, умник, — огрызнулась Матвеева и с обиженным лицом повернулась к Родионову. — Так кто же все-таки?
— Ну Бондарь будет, Капустин, — повторил Родионов.
Наступила пауза.
Матвеева вдруг села и сказала плачущим голосом:
— Вечно вы, Владимир Иванович… Сказали бы сразу… — И, так как Родионов по-прежнему стоял, ожидая еще вопросов, добавила: — Председатель, ты что, уснул? До ночи нам здесь сидеть? Веди собрание!
Работа над каталогом началась, как только Гришу, Бондаря и самую опытную на заводе копировщицу Юлю вселили в их новую комнатенку. Бондарь длительно и со смаком устраивался на новом месте, восхищался видом из окна на поросшую лесом лощину за оградой завода (прежде, из залы, они видели только заводскую котельню с приземистой и толстой кирпичной трубой), потом стал увешивать стены изречениями и картинками из жизни кинозвезд и животных и долго мотался между кабинетом замдиректора, отделом снабжения и складом, добывая себе какое-то особое кресло, вращающееся и регулируемое по высоте.
Юля устроила в хорошем месте принесенный с собой цветок, нашла место электрочайнику и повесила зеркало.
А Гриша, едва внесли его стол и поставили к окну, смахнул с него пыль, сел на первый попавшийся стул и принялся за работу.
Но на этом исчерпалось все, что он сделал быстро.
С неторопливостью, которая, ввиду всеобщей спешки, особенно раздражала наблюдателей, Гриша зарисовал детали прибора в том положении, которое они занимают в работе. Затем он собрал эти детали в полурасчлененные узлы, сгруппировал мелкие детальки возле крупных, базовых.
Все это он выполнил в карандаше, а второй этап, кроме того, повторил в туши, тщательно исправляя малейшие ошибки по нетерпеливым замечаниям Елизара Ильича, который готов был все эти ошибки простить как несущественные, ради быстроты исполнения. Но тихий, послушный Гриша внезапно заупрямился и сказал, что халтурить не станет.
При этом присутствовал Родионов, и Елизар Ильич очень удивился и уставился на Владимира Ивановича, словно тот отвечал за дерзкое высказывание своего подчиненного.
Но Владимир Иванович никак на это не реагировал и сказал Грише, чтобы он не обращал внимания ни на советы, ни на понукания и работал так, как сам понимает.
Когда полурасчлененные узлы были нарисованы тушью, тени на них наведены и каждую деталь, казалось, можно потрогать, Гриша расположил листы с узлами в таком порядке, чтобы они образовали объемную схему собранного прибора, и пригласил заводского фотографа. Фотограф сделал снимок монтажа и напечатал его. На этом метровом отпечатке Гриша стал завершать работу.
Теперь его дни протекали в обществе доброжелательной и сдержанной Юли и доброжелательного, но несдержанного Бондаря, который с помощью русско-испанского словаря нахально переводил названия деталей и узлов на испанский язык, подолгу консультировался по телефону с каким-то другом-лингвистом и почти непрерывно чертыхался. Едва в комнатенку заглядывал Владимир Иванович, Бондарь произносил монологи, заставляющие Гришу краснеть.
— Вот он стоит перед вами, скромный герой труда, в своем зачуханном халате и надраенных черных ботинках, с кистями и красками в перепачканных руках… — к краскам Гриша даже не прикасался, для этой работы они были не нужны. — …многостаночник умственного труда, гроза халтурщиков из художественного и антихудожественного фондов, апостол внешнеторговых связей, сокращающих большие расстояния между народами и континентами…
— Михаил, прекрати, — оборвал Владимир Иванович.
— И непостижим этот человек, безвозмездно отдающий свой творческий труд, ибо радость его и плата — в высоком сознании выполненного долга и в умножении… — не унимался Бондарь.
— Прекрати, я тебе сказал.
— Сейчас… в умножении койкомест на северных и южных курортах страны, а также в детских садах и яслях. И когда наш скромный герой, проснувшись утром и поев каши, пойдет на работу, он будет радостно думать о том, что во всем, что охватывает глаз, есть частица и его вдохновенного… во, нашел нужное слово… его вдохновенного труда. Вот! А как по-испански «бугель»?
Чем дальше Бондарь уходил в работу, тем реже находил время для монологов. С бугелем, который, как подсказал по телефону друг-лингвист, был словом голландского происхождения, можно было не церемониться. Но дальше пошли техницизмы русские, и с ними пришлось туже. «Коромысло» обошлось Бондарю множеством скороговоркой набормотанных слов, неудобопроизносимых по-русски и непереводимых на другие языки. Но еще труднее дался перевод сравнительно простого слова «пята». Кроме бытового значения, иных указаний в словаре не было.
— Не могу, не могу! — стонал Бондарь и осторожно шлепал себя кулаком по лбу. — Не могу халтурить при самом Григории Капустине. «Пята» имеет одно значение — и все. Хоть бы дополнили самым элементарным — дескать, орудие угнетения мужей. О, я несчастный!..
Родионов заглядывал во вновь созданное бюро по два-три раза в день. Он был доволен: не столько даже неправдоподобно быстрым, несмотря на внешнюю Гришину медлительность, продвижением работы, сколько сосредоточенным спокойствием и деловитостью, царившими здесь. Юмор Бондаря был примитивен, но все же это был юмор, Владимир Иванович больше не обрывал Бондаря, даже когда тот нес чепуху. Веселая чепуха — и ладно.