Голосую за любовь — страница 54 из 82

Чем выше мы поднимались, тем ближе и родней становилось мне все вокруг, хотя и приходилось многое открывать заново. Снова услышал я знакомые звуки. Просто между мной и природой образовалась близость. Тесная и полная. Здесь можно не бояться показаться сентиментальным. Не стесняться, что в голове у тебя простые, немудреные и сердечные мысли. К этому все располагало. Я понял, что не следует стыдиться нежности и естественности. Никакого притворства. Искусственности. Ложной, противоестественной широты. Карьеризма. Деланности. Ничего подобного. Как не было прежде. Когда это влезло в нас? Как мы допустили? Как перекормленный карп бросается в тихую заводь, потому что на глубине надо смотреть в оба. Прислушиваться к любым шорохам. Соображать!

— Чего задумался? Гляди по сторонам лучше. Вернее будет. Полегчает. Не тронь, что налипло на тебя, само все сойдет. Сочинитель, ха, тебе, наверное, больше не нравится, когда я теперь тебя так называю, а? Ходьба все на свои места поставит, не беспокойся, в один прекрасный момент будешь как огурчик, — произнес пастух, окидывая меня взглядом.

Я воткнул острый конец посоха меж камней и отдыхал.

— Скоро шелуха с тебя спадет, и ты на все будешь поплевывать, на тех, кто завидует твоему успеху, удаче, кто каждый день отравляет тебе жизнь. Я знаю, что говорю, парень, ведь, если бы зависть могла гореть, не осталось бы ни единой былиночки. К сожалению, и сюда, в горы, тоже стала проникать эта зараза, но пока еще бог милует, и мы не стыдимся добрых мыслей, и крепкое рукопожатие что-то для нас значит; потому что любить нужно непременно что-нибудь. Или кого-то. Вот и любишь эти горы, живность, случайного туриста, который попросит у тебя огонька для своей трубки. И никто тебе не докажет, что из зла родится добро. Все поэтому. Проверено, тебе ли не знать. Так зачем я должен стесняться быть добрым? Излить душу птицам, горам, собаке? Тебе солнце скажет да звезды, какая будет погода — испортится или нет. А я вот что скажу: нехорошо это и неправильно — загонять свое сердце глубоко внутрь. Нехорошо также держать его нараспашку, будто кому дело есть, что у тебя там на сердце. Однако заглушать его голос тоже не следует.

Он почесал лоб тыльной стороной руки. Сейчас нас связывало какое-то особое теплое чувство.

У перевала мы сняли рюкзаки. Я настоял на том, чтобы начать с моих припасов.

— Хочешь ношу свою облегчить, знаю я тебя, — живыми искрами засветились глаза пастуха. — Но, понимаешь, даже если мне очень понравится, не буду есть. Не хочу себе портить желудок. Я упрямый. Иногда от этого польза бывает. Иной раз, — он понизил голос и взял кусок салями, — простить себе не могу, что в тот раз я не был достаточно упрямым. Кто знает, может, ничего и не случилось бы. А впрочем… — поправил себя он, неторопливо разжевывая салями, и мне сделалось неловко, видно было, эта дорогая колбаса не слишком ему нравится.

Мне просто хотелось думать о чем-нибудь другом, чтобы не принимать его слов близко к сердцу. Почему именно я должен больше всех переживать? Есть и другие, кто остался жив. И до сих пор спокойно живут себе.

— Ну, а теперь немного прибавим ходу, — поторопил он меня, когда мы начали взбираться по отвесному склону, будто до сих пор мы лишь прогуливались, поигрывая дорожным посохом. — Чем ты, собственно говоря, занимаешься? — спросил он вдруг. Я обратил внимание, что он заговаривает со мной именно тогда, когда сердце у меня готово выскочить из груди, но мне не хотелось в этом признаваться.

Он предложил мне фляжку, впервые за сегодняшний день, и я хлебнул изрядно, обжигая внутренности. Ветер унес отсюда всю землю, лишь редкий приземистый кустарник, вроде можжевельника, боролся за существование, сопротивляясь порывам.

Я не сразу ответил, потому что все еще не пришел в себя — от выпивки, которая жутко драла горло. Грегор засомневался, что я по-прежнему сочиняю стихи.

— Тогда в них была нужда, я понимаю, — он отхлебнул тоже, но слезы не выступили у него на глазах, — а потом у тебя это прошло, так?

— Работы было слишком много, — признался я. Смешно, меня, седого уже человека, расспрашивают, точно мальчишку.

Прежде чем снова взяться за посох, он доверчиво взглянул на меня.

— Знаешь, тогда я в это верил, — едва заметно улыбнулся он. — Мне казалось, ты должен этим заниматься. Кто-то же ведь должен рассказать о нас, о том, что с нами было. Я не слышал, чтобы кто-нибудь взялся написать об этом. Ждал, что услышу о тебе. Складно ведь получалось. Правильные слова были. Да, мы здесь понимали, что нельзя позволить согнуть себя в бараний рог. И не дались. Ну, а потом ни одна живая душа и не вспомнила про нас. И ты тоже. — И, словно эхо, повторил: —И ты тоже.

От ходьбы лицо мое раскраснелось и пылало.

— Не решался я. Боялся, что плохо получится. Или недостаточно хорошо. Раздумывал. Не то чтобы совсем забыл или забросил. Этого не было. Но каждый день что-то мешало. Вы ведь знаете, дядя Грегор, как это бывает…

Мне было трудно говорить, потому что как-то так получалось, будто я оправдываюсь. Ищу объяснений. А это была всего лишь слабость.

— Знаю, мальчик мой. А честно говоря, нет. Если уж я чего-то захочу, то обязательно сделаю.

Я смотрел себе под ноги.

Он ускорил шаг. Я радовался, видя перед собой его широкую и надежную спину. Как будто у меня самого не было такой. Как будто я не мог быть таким, как он. Хотя больше всего я был задет, когда жена сказала, что у меня крепкие локти и руки растут из плеч, не знаешь, какое из них шире другого. Что, мол, расталкиваю всех направо и налево. Все преграды сношу на своем пути.

— Где-то там, — показал он спустя немало времени, когда к полудню мы достигли продуваемой всеми ветрами вершины, — найдем как-нибудь.

Здесь, наверху, время как будто не оставило следов. Я вспомнил, как нес Даницу прочь от этого места в безумной надежде успеть к врачу. Грегор меня поторапливал. Скорее всего, он знал, что нет никакой надежды. Если бы я не сбился с дороги, может быть, и успели бы. Нет. Вряд ли. До долины было так далеко, что она все равно истекла бы кровью, даже если бы кровь просто капала, а не лилась струей, как тогда.

— Я тебя едва сумел образумить, — вспоминал мой проводник. — Ты, наверное, не помнишь, совсем голову потерял. Не мог понять, как это получилось. Прояви я тогда твердость, этого бы не случилось. И ты, ты тоже был не слишком расторопен. Она нас обоих перехитрила. Всех, сколько нас было, провела. Смелее нас всех оказалась. Ну, снявши голову, по волосам не плачут. — И Грегор покачал головой. — Всех нас обставила, знаешь. Она была храбрее нас, а мы — нам и в голову не пришло, что она может бояться. Просто она нас хотела спасти.

Я молчал, и он продолжил:

— А этого не нужно было делать. Тогда все уже было кончено. Так или иначе, им ничего бы не помогло. Но она была девушкой, сердце которой горело от любви. Не думала она.

В этом слышался упрек. Меня это задело. Он нашел больное место и безжалостно упирал на него. К чему? Какого черта! Как будто до сих пор винил и не прощал меня. Так ведь и я не забыл. Всю жизнь ношу эту боль. Из-за меня она выскочила на порог. Иначе бы она этого не сделала. А если все не так? Если она чувствовала себя ответственной за всех нас, хотела всех отправить в долину живыми и здоровыми? Все-таки конец войны был. Ведь на следующий день после победы люди не умирают. Не имеют права.

— Слишком она была заботлива, — промолвил я в свою защиту. — О всех нас. Ведь, в конце концов, она отвечала за нас, мы были на ее совести.

Ветер отнес слова Грегора. Похоже, у него было свое мнение и старая рана еще не затянулась. Подавленный, я следовал за ним. Так мне не найти успокоения. Старик бередит старые раны, которые и без того время от времени напоминают о себе. Порой они саднили. Но это только иногда.

«Но только иногда. Просто они не залечены до конца, мой дорогой, — сказал я себе, от усталости откидываясь в ложбинку между двумя выступами скалы, — из-за множества упреков я старался не думать о том, что давным-давно не считалось моей виной, что ж, мне остается только рвать на себе одежду и посыпать голову пеплом. В самом деле, сколько раз… Нет, не буду об этом думать, — противоречил я сам себе, — да разве мне не жаль ее было, даже и сейчас, в эту минуту, чего бы я не отдал, только бы этого не случилось! Приходишь поклониться могиле, а на тебя набрасываются с обвинениями, а ты сам себя уже достаточно наказал, но что толку, так ведь ничто не могло ее спасти, слишком неожиданно это случилось, мало времени у нас было, чтобы сделать все как следует, чтобы подумать хорошенько. Но никто не сможет меня упрекнуть, что я чего-то не сделал; все эти годы я искренне хотел приехать сюда, побыть наедине со своими воспоминаниями, я даже решил, что здесь, на этом месте, я окончательно разберусь со своей жизнью и подведу черту; никто не может упрекнуть меня в злом умысле, я чист передо всеми, иначе как я вообще мог идти по дорогам тех лет; сколько их — тех, для кого прошлое еще что-то значит, у многих ничего святого не осталось, а я, я…» Меня все дальше увлекал закрутившийся во мне водоворот мыслей и чувств, я остановился. Кажется, нет смысла выгораживать себя. «Пока ты сам спокойно, без развевающихся знамен, без украшенных золотом стягов не сыщешь свою дорогу, такую длинную, парень, — признался я себе, — то можешь и дальше играть с собой в прятки, лить крокодиловы слезы. Сажать лиственницы на могилы. Зажигать свечи. Оправдываться, что не успеваешь. Да, хватит, в самом-то деле, тебе самому пользы от этого не больше, чем твоей канарейке. Не говоря уже о ком другом. Пусть хоть одна твоя слеза упадет, но искренне, от всего сердца. Может быть, она поможет залечить незаживающие раны или вылечит болезни, о которых ты, скорее всего, и не подозреваешь».

— Теперь легче будет, — показал вперед наш проводник, дядя Грегор. Я вспомнил, что действительно, когда мы шли этой дорогой, переправляя еду или раненых, дальше уже не приходилось особенно напрягаться.