— Ты спишь, Сочинитель? — услышал я, но не успел ответить, пастух уже сорвался с места, слышно было, как звенит, постукивая о скалы металлическим наконечником, его палка, потом посыпались камни. — Дорогу назад сам найдешь, — крикнул он мне издали, — мне к утру надо быть в стойбище, такая у меня работа.
Была такая ясная ночь, что ему не составит труда добраться до дому. Здесь ему нечего было больше делать.
— О звезды! — крикнул я.
— Хватит ныть, — безжалостно отрезали они, так что у меня сжалось сердце.
— И его тоже потерял, — расстроился я.
— А он вообще-то был когда-нибудь твоим? Знаешь ли ты, сколько лет прошло, а ты о нем и не вспомнил? Как можно потерять то, чего у тебя никогда не было? Ты никогда особенно не старался, чтобы чего-нибудь добиться. Например, Даницу.
— Довольно! — сказал я. — Не ворошите прошлое. Как бы то ни было, а его уже не вернешь.
Они холодно блеснули.
— Нас не проведешь, — сказали они. — Прежде чем достигнуть нас, мысли очищаются от скверны, становятся чистыми. Если есть в них труха, сгорит в долгой дороге и канет в бездну. То, что доходит до нас, основательно и значительно, потому так мало остается от того, что говорилось, думалось, рассказывалось. Мы терпеливы и многое можем выдержать. Лишь малая толика обращается в вечность, ведь до нас долетают лишь частички, слабые искры.
— Однако Даница — это лучшее, что было у меня в жизни, — не сдавался я. — Вам хорошо известно, что я носил ее в своем сердце вплоть до сегодняшнего дня, до этой ночи, до этой минуты и из-за нее я так и не смог быть счастливым.
— Ты сравнивал ее со своей женой, воздвигая стену обмана, потому что тебе так нравилось, защищало тебя, всегда оставляя тебе лазейку, льстило твоему самолюбию, приятель, — отвечали они без всякого сочувствия, глядя на меня с невыразимой простотой. Я смотрел на них, и мне стало жалко самого себя, я показался себе таким несчастным, покинутым. Они все развенчали, холодно посмеявшись надо мной. Я совсем замерз, будто лежал совершенно раздетый, а они пронзали меня своими ледяными лучами, проникая до костей.
— У вас я искал утешения, звезды, — начал я снова просительно, — а вы насмехаетесь надо мной.
— Мы уже рассказали тебе, как у нас здесь, наверху. Космическим высям поверяются только самые сокровенные тайны. Никакой полуправды нам не надо. Кто обращается к нам — должен это знать. Лицемерие и ханжество родились у вас на земле.
Я проглотил слюну.
— Уверен, что не заслужил такого выговора, — обиделся я.
— Разве не прошел ты сегодня долгой, утомительной дороги? Разве не устал ты и не взыграла в твоих жилах кровь, да и разве не вспомнились тебе в пути годы, полные слез и глубокой печали… Если бы тебя не увлек этот поток воспоминаний, ты непременно сам отправился бы ему навстречу. Раньше люди могли верить тому, что ты писал, потому что знали, что это искренне и правдиво.
— Неужели я не всегда был таким? — искренне удивился я. — Я же говорил, что сыт по горло тем болотом, в котором прозябаю, бежать решил.
— Это только полуправда. Просто тебе захотелось сбежать, потянуло на новое место. Надоело удобно жить, отчего бы не устроиться еще удобнее? Разве ты не лицемеришь, когда все время прикрываешься Даницей, а она отреклась от тебя, как только поняла, что ты из себя представляешь! Зачем ты подталкиваешь нас к тому, чтобы мы собирали обломки твоего прошлого, с помощью которых ты собираешься начать новую жизнь, эгоист? Не попадайся нам на глаза в обличье страдальца, раз ты никогда не каялся!
— Не надо, — взмолился я.
— Ты сам нас позвал.
И они снова исчезли в появившейся, точно по заказу, дымке, давая мне роздых. Все кости ломило. Внутри все ныло, как не ныло с того дня, когда я положил последний камень Данице на могилу. Тогда казалось, что сердце у меня разорвется, и Грегор смотрел такими глазами, словно в них скопилась вся вселенская скорбь, остальных трясло как в лихорадке. И потом, когда добрались до долины и нашли больницу, мы не разговаривали между собой, просто разошлись как чужие, случайные встречные и больше уже не виделись. А когда случайно встречались, то делали вид, что не узнаем.
Дымка рассеялась. Чудовищные тени проплывали у обрыва, у самого края стремнины, как будто это души умерших устремились в бездну. Когда звезды показались снова, у меня отлегло от сердца.
— Кажется, я понял, о чем вы, — тихо признался я.
— У нас терпения хватает. Мы с каждым терпеливы, — послышалось после долгой паузы, когда уже думалось, что они умолкли навсегда.
— Не буду тратить слов понапрасну теперь, когда мне открылся их новый и настоящий смысл, — рассуждал я, обращаясь больше к себе, чем к ним. Я казался себе страшно маленьким и незначительным.
А вот теперь они и впрямь больше не отвечали. Наверное, можно было догадаться, что у них на уме. Я чувствовал, что во мне родилась какая-то зыбкая, почти нереальная связь со звездами, так что я сумел бы отгадать их мысли, если бы вздумал снова спрашивать их или им жаловаться.
«В будущем сам ищи свою дорогу», — сказали бы они. Я был уверен, что они именно так должны были бы сказать. Они потребуют: «Не играй в прятки прежде всего с самим собой, а потом уж откажись от этого в отношениях с другими. И не забывай, что у слов длинная дорога. Острые углы успеют сгладиться, шелуха спадет, останется самое главное и самое нужное слово».
Но об этом надо было снова заставить себя говорить, без суеты посмотреть на все по-новому, раз и навсегда покончить с враньем. В первую очередь со скрытым, которое в обществе считается правдой. Мне показалось, я действительно понял, что надо делать. Ничто больше не должно прикидываться правдой.
Мне полегчало, как никогда раньше. Будто были во мне гнилые и отравляющие мысли, а я очистился от них — вот такое чувство было. Не до конца, очистился, и вряд ли это возможно, потому что слишком долго зрел гнойник, но хоть какое-то облегчение наступит, пропадет этот тлетворный дух, надеялся я.
— Ведь все останется между нами, между мной и вами, правда? — обратился я к звездам. — Хватит с меня ваших насмешек. Все остальное остается в силе. Мне многое еще надо обдумать. От этого никуда не денешься. Не отворачивайтесь от меня, если мне захочется потолковать с вами. Может, оттого все так нескладно вышло, что я разучился разговаривать. Теперь я снова научился. Мне стало легче, потому что вы не станете понапрасну ни утешать, ни лукавить, ни сочувствовать, ведь это только вызывает ненужную жалость к самому себе, слабость.
Высоко в небе прочертил белую борозду реактивный самолет. Она медленно таяла, сливаясь с небом. Потом прогудел пассажирский самолет, заходящий на посадочную полосу.
— Только человек задремлет, как его тут же будят эти изобретения цивилизации, — заворчал со сна профессор. Он продолжал брюзжать и дальше, но я его не слушал. У меня не было охоты разговаривать с ним, хотя он энергично пытался вовлечь меня в беседу, спрашивал, почему проводник ушел, а потом уселся и стал смотреть на меня. О звездах он, естественно, и не вспоминал. А может, для него их никогда просто не существовало. Может, он вообще не предполагал, что неплохо бы знать, каким сердечным, верным другом и собеседником они умеют быть.
Анастасия-Бела ШубичПлата за жизнь
I
Около восьми Эмил добрался до клуба, где собирались в основном руководящие работники, оставил в гардеробе плащ и направился в ресторан. На звук открывающейся двери несколько голов с любопытством повернулись в его сторону. Эмил подошел к смуглому мужчине средних лет. Они заранее условились о встрече, чтобы переговорить о судьбе одного честного, но несдержанного руководителя, превысившего свои полномочия, отстраненного за это от дел и нуждавшегося в помощи. Эмил, принимавший в пострадавшем участие, сообщил о благоприятном исходе дела, объяснив, где, когда и как можно покончить с формальностями. Смуглый просиял от радости (речь шла об очень близком ему человеке) и принялся рассыпаться в благодарностях, но Эмил уже направился к выходу.
В таких случаях он предпочитал оставаться в тени. Сделал, что называется, доброе дело, поступил, как подсказывала совесть, и на душе стало спокойно, но особых эмоций по этому поводу не было. Казалось, он разучился радоваться успеху, да и радоваться вообще. И тем не менее, если удавалось иногда забыть о мрачных сторонах жизни, он испытывал приятный подъем и с нетерпением предвкушал такие моменты. Куда подевался мой былой оптимизм, думал он сейчас, равнодушно отвечая на кивки знакомых в зале. Нелепый вопрос. Разве дело не в возрасте? Ведь ему пятьдесят, а годы несут усталость, оставляют так мало иллюзий и так отягощают опытом, ненужными знакомствами… Или причина — в смерти первой жены, которую он не в силах забыть? Но ведь это случилось так давно. Как сильно он любил ее!.. Зачем вспоминать об этом? Тем более здесь?
Эмил вышел из зала с едва заметной улыбкой на лице, из-за которой его считали немного рассеянным, но из тех, кого не проведешь, и оказался в выложенном мрамором вестибюле. Здесь царил полумрак, и одно из высоких окон было открыто в пустынный сад. Эмил подошел к нему и замер. Он увидел темные очертания невысоких деревьев, склоненный серп луны и, глубоко вздохнув, почувствовал запах земли, напоенной дождем, который не переставая лил после обеда. Что-то сильное, непривычное и не подвластное рассудку поднялось в душе от картины за окном. Его захлестнуло предчувствие страсти, любви, упоения любовью — всего того, для чего нужны молодость, гладкий лоб и свобода… А вдруг — последний раз, последний, подумал Эмил и тут же рассердился на себя, вспомнив с усмешкой, что эти слова произносит Отелло в сцене убийства Дездемоны. Засунув руки в карманы, он повернулся спиной к лунному свету и заставил себя думать о другом.